портрет на заказ
ГЛАВНАЯ УСЛУГИ ЦЕНЫ ЗАКАЗ КОНТАКТЫ ПОРТРЕТ СОТРУДНИЧЕСТВО ХУДОЖНИКИ ФОРУМ

Главная
Цены
Контакты

ВОЗЬМИТЕ ВИЗИТКУ

► Портрет по фотографии
Портрет маслом
Женский портрет
Портрет в подарок
Портретная живопись
Лаковая миниатюра
Стилизация

► Заказ портрета
► Картины художников
► Стили живописи

► Подарок на день рождения
Подарок на свадьбу
Подарок бабушке
Подарок дедушке
Подарок маме
Подарок начальнику
Подарок шефу
Подарок сотруднику
Подарок на Новый Год
Подарок на 23 февраля
Подарок - сюрприз

► Статьи
► Уроки

► Форум
► Размещение реклама
► Заработать
► Ссылки
 
 
Статьи>>Михаил Александрович Врубель - биография
 

МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ВРУБЕЛЬ

Гениальный русский художник Михаил Александрович Врубель Родился 5 (17) марта 1856 года в Омске в семье строевого офицера, участника Крымской кампании, который впоследствии стал военным юристом. Предки со стороны его отца были выходцами из прусской Польши (“врубель” по-польски — воробей.

Мать Врубеля умерла, когда мальчику было три года. Когда Врубелю исполнилось семь лет, его отец женился во второй раз. Во втором браке у отца родилось трое детей, один из которых умер в детстве. Отношение к мальчику во вновь образовавшейся семье было замечательным. Мачеха художника, Елизавета Христиановна (урожденная Вессель), была серьезной пианисткой, и ее занятия музыкой способствовали духовному развитию маленького Врубеля. По воспоминаниям старшей сестры Анюты, с которой Врубеля связывали теплые дружественные отношения: “элементы живописи, музыки и театра стали с ранних лет его жизненной стихией”.

Долг службы отца требовал частых перемещений. Врубель с детства испытал много новых впечатлений, переезжая из Омска а Астрахань, затем в Петербург, в Саратов, Одессу, и опять в Петербург.

Рисовать Врубель начал рано. В восемь лет во время недолгого пребывания в Петербурге он, под руководством отца, посещает рисовальные классы Общества поощрения художников. В Саратове Врубель обучается рисованию с натуры у частного педагога; в Одессе посещает рисовальную школу. Художник обладал прекрасной зрительной памятью. Девятилетний Врубель, по воспоминаниям его сестры, после двух посещений саратовской церкви, в которой была помещена копия “Страшного суда” Микеланджело, “наизусть, воспроизвел ее во всех характерных подробностях”.

Врубель получил прекрасное образование. В 1874 году он окончил Ришельевскую Классическую гимназию с золотой медалью и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Летом 1875 года Врубель совершил первую поездку в Швейцарию, Германию и Францию с семьей, в которой он подрабатывал гувернером и домашним учителем.

По окончании юридического факультета Петербургского университета, осенью 1880 г. Врубель поступает в Академию Художеств. Здесь огромное влияние на него оказали профессор П. Чистяков и В. Серов. На раннем этапе своего творчества Врубель много внимания уделял акварели, одновременно пробуя силы в станковой живописи.

В классе П. П. Чистякова Врубель занимается с 1882 года. Чистяков рекомендует его как способного мастера композиции Адриану Прахову —руководителю реставрацией древних церквей и фресок в Киеве, который впоследствии курировал исполнение росписей во Владимирском соборе. Врубель был приглашен расписывать иконостас Кирилловской церкви в Киеве (1884-85). Это стало его первой крупной монументальной работой. Он создал “Сошествие Святого Духа на апостолов” на хорах этой церкви и эскизы неосуществлённой росписи Владимирского собора (четыре варианта композиции “Надгробный плач”).

Несколько месяцев в 1884 г. Врубель провел в Венеции, изучая живопись раннего Ренессанса. После возвращения в Россию он продолжает работы в Киеве. Там же художник пишет портрет-картину “Девочка на фоне персидского ковра” (1886), живописная материя которой проникнута духом печали.

В 1887 г. Врубелю поручается исполнение фресок для Владимирского собора по ранее сделанным эскизам. В том же году художник стал заниматься скульптурой и создал и в этой области замечательные произведения.

Осенью 1889 г. Врубель переезжает в Москву, где начинается период его наиболее плодовитой работы. В киевский и ранний московский период Врубель ведет богемную жизнь: часто бывает в цирке, дружит с цирковой наездницей и вместе со своими приятелями К. Коровиным и В. Серовым ходит к ней в гости. В Москве он знакомится с С. И. Мамонтовым, который принимает участие в художественных начинаниях художника.

Творческой манере Врубеля, которая окончательно сложилась в начале 1890-х гг., характерны декоративность и обостренная экспрессия византийского и древнерусского искусства, цветовое богатство венецианской живописи. Врубель одухотворяет природу, превращает ее в своего учителя и наставника. Он говорил, что в основе всякой красоты — “форма, которая создана природой вовек. Она — носительница души… “Декоративно все, и только декоративно”. Врубель, по его словам, “ведет беседу с натурой”, “вглядывается в бесконечные изгибы формы”, “утопает в созерцании тонкостей” и видит мир как “мир бесконечно гармонирующих чудных деталей...”. Художник до тонкостей изучал строение и переплетение ветвей, стеблей и соцветий; кристаллики льда, образующие узоры на стеклах; игру света и тени, и отражал свои знания и чувства в своих произведениях: киевские цветочные этюды (1886 — 1887) “Белая акация”, “Белый ирис”, “Орхидея”; панно “Богатырь” (1898), “Одиллия” (1894), “Сирень” (1901), “Кампанулы”, “Раковины” и “Жемчужина” (1904) ,“Тени лагун” (1905) и т.д. К. Коровин писал о творчестве художника: “Врубель поразительно рисовал орнамент, ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отмерив размер, держа карандаш, или перо, или кисть в руке как-то боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина”. В природном мире ближайшую аналогию описанному процессу возникновения изображения из первоначально разрозненных линий и штрихов, образующих причудливую орнаментальную вязь, в которой вдруг проступают облики знакомых предметов, представляют собой кристаллизации инея на морозном стекле”.

В московский период художник пишет портреты С. И. Мамонтова и К. Д. Арцыбушева. Главной же темой творчества Врубеля в это время стала тема Демона, в которой он в символической форме ставит “вечные” вопросы добра и зла, изображает свой идеал одинокого бунтаря, не приемлющего обыденность и несправедливость. Сама мысль создать “нечто демоническое”, возникла еще в Киеве. Осенью 1886 года, Врубель показывая свои первые наброски отцу, говорил что Демон — дух “не столько злобный, сколько страдающий и скорбный, но при всем том дух властный... величавый”.

Михаил Александрович обладал даром графической черты и формы, ни одна работа не могла застать его врасплох. Он мог мастерски справиться с любой работой, считая ее вызовом своему мастерству: написать картину, расписать блюдо, изваять скульптуру, придумать различные ни на что не похожие орнаменты и виньетки, сочинить театральный занавес. Врубель мечтал соединить в своем творчестве искусство с жизнью, он постоянно находился в поисках высокого монументального стиля и национальной формы в искусстве и использовал в своих произведениях орнаментально-ритмические решения. Все это сближало его со стилем “модерн”, вызов которого был принят художником. Модернизм особенно свойственен некоторым панно Врубеля (триптих “Фауст” для дома А. В. Морозова в Москве, 1856; “Утро”, 1897)”. Но творчество художника выходит за рамки модерна и символизма. Он стремился создать сложную одушевленную картину мира, соединяя в своих произведениях мир человеческих чувств и мир природы (“Пан”, 1899, “К ночи”, 1900, “Сирень”, 1900).

До 1896 года Врубель был одной из заметных фигур абрамцевского кружка, “придворным художником” С. Мамонтова. Он занимался оформлением интерьеров в особняках московских меценатов и буржуа, предпочитая использовать в их оформлении фантазии на тему античного мира и средневековых рыцарских легенд. Врубель выступал в роли архитектора и мастера прикладного искусства — создал проект фасада дома С. И. Мамонтова на Садово-Спасской улице в Москве (1891), а для ворот дома Мамонтова в Москве — декоративную скульптуру “Маска льва”. В оформлении особняков С. Т. Морозова на Спиридоновке и А. В. Морозова в Подсосенском переулке Врубель работает вместе с самым значительным архитектором московского модерна Ф.И. Шехтелем (“Полет Фауста и Мефистофеля”).

В 1890-е гг. Врубель выполняет декоративные панно и станковые произведения “Венеция” (1893), “Испания” (ок. 1894) и “Гадалка” (1895), “Принцесса Греза” (1896); иллюстрирует произведения М. Лермонтова, изданные к 50-летию со дня смерти поэта участвует в оформлении спектаклей в Московской частной русской опере С. И. Мамонтова: опер Н. А. Римского-Корсакова “Садко”, 1897, “Царская невеста”, 1899, “Сказка о царе Салтане”, 1900; исполняет скульптуры для майолик Абрамцевской фабрики “Снегурочка”, “Лель”, “Садко”, “Египтянка” и др.; панно “Микула Селянинович и Вольга”; “Роберт и монахини” (бронза, 1896), “Морской царь “ (керамика, 1899-1900). Музыка Н. А. Римского- Корсакова, привлекавшая внимание художника поэзией водной стихии, была одним из стимулов в обращении художника к “изобразительному фольклору” (майолика “Купава” 1898 — 1899 г., “Морская царевна” 1897 —1900 гг., “Прощание царя морского с царевной Волховой” (1899), “Садко” 1899 — 1900 гг.)

Летом 1896 года в Нижнем Новгороде состоялась Всероссийская промышленная и сельскохозяйственная выставка, на которой Врубель по заказу С. И. Мамонтова, курировавшего художественно-оформительские работы на выставке, создал два панно — “Принцесса Греза” (по Э. Ростану) и “Микула Селянинович”. Мамонтов превратил дебют Врубеля настоящий бенефис; несмотря на то, что специальная комиссия Петербургской Академии художеств отвергла панно Врубеля “как нехудожественные”, меценат решил показать их и на арендованном им рядом с входом на выставку участке земли соорудил павильон, нам крыше которого громадными буквами было написано “Панно Врубеля”. По указанию Мамонтова на этой на выставке были представлены восемь картин Врубеля и его скульптура. В то же самое время в городском театре Нижнего Новгорода проходили гастроли Мамонтовской частной оперы, представлявшей спектакль “Гензель и Гретель” в декорациях Врубеля, а портал сцены был украшен занавесом “Италия. Неаполитанская ночь”, выполненным Врубелем для Русской частной оперы.

В 1896 году Врубель впервые услышал голос одной из самых выдающихся русских певиц Надежды Ивановны Забелы, которая вскоре стала его женой. Она была любимой певицей Римского-Корсакова, писавшего для нее партии сопрано в всех своих операх, начиная с “Царской невесты”. Врубель влюбился в голос Надежды Ивановны прежде, чем узнал и полюбил ее саму, он полюбил образ, мечту, которую она воплощала.

Врубель писал много портретов жены, которые стали одной из важных страниц его творчества. Художник выступал оформителем почти всех спектаклей жены, сам придумывал ей костюмы и грим, сам одевал ее перед спектаклем, присутствовал на всех ее выступлениях и был рад огромному успеху жены.

Благодаря женитьбе на Н. И. Забеле, Врубель оказался в родстве с семейством Н. Н. Ге (сестра Надежды Ивановны была замужем за сыном Н. Н. Ге). По воспоминаниям мемуаристов Врубель, не любил живопись Ге, но в своем творчестве он обращался к проблемам бытия человека, к морально-философским вопросам о добре и зле, невольно следуя традиции А. А. Иванова и Н. Н. Ге. Врубелю довелось несколько раз летом поработать в мастерской Ге, на его хуторе близ Чернигова. Там был написан ряд знаменитых произведений Врубеля. Ночной колорит живописных “ноктюрнов” Врубеля “Сирень” (1900) и “Пан”, связанных единством мифологического сюжета, картины “К ночи” и “Царевна-Лебедь” перекликается с поздними произведениями Ге. Но Врубель, в отличие от “глухой ночи” Ге, благодаря световым и цветовым колебаниям, красочно изображает ночь глубокую и прозрачную, полную волшебства. “Ночной пленэр” этих произведений Врубель противопоставляет господствующему в то время дневному.

Возврат Врубеля к демонической теме в конце 90-х годов сопровождается воспоминанием о ночных сценах Ге — художник создает свой цикл на демоническую тему, как бы продолжая в нем идею цикла картин Ге о страстях Христа.

Врубель был счастлив в браке, его популярность росла как на дрожжах, но все же именно в это время у художника появились первые симптомы душевной болезни, которые обострились и привели к срыву после рождения сына с заячьей губкой. Художник постоянно находился под наблюдением врачей.

В 1900-е гг. в творчестве Врубеля возникают черты болезненного надлома, нарастают драматизм мироощущения и экспрессия форм. В это время Врубель возвращается к демонической теме и пишет свою картину “Демон поверженный” (1902), которая считается одним из самых поразительных памятников его “магического театра”. Работу над ней он продолжал даже во время выставки, меняя на глазах у публики черты и выражение лица демона, световое и цветовое решения картины. Бенуа писал: “Каждое утро... публика могла видеть, как Врубель дописывал свою картину. Лицо становилось все страшнее и страшнее, мучительнее и мучительнее, его поза, его сложение имели в себе что-то пыточно-вывернутое...” Это произведение принесло художнику славу декадента.

После нервного срыва начинаются годы Врубеля в психиатрической лечебнице, где Надежда Ивановна постоянно навещала мужа и даже часто пела для него. Врубель был очень привязан к жене и умел поэтизировать недостатки ее внешности. По словам сестры Забелы он “часто преувеличивал именно ее недостатки, так как они особенно нравились ему”. Врубель видел в жене нечто ангельское, это легко заметить по ее “Портрету на фоне березок” (1904).

Временами здоровье позволяло ему возвращаться к работе, однако болезнь прогрессировала. В моменты просветления Врубелем были созданы его последние графические шедевры, к которым относятся зарисовки с натуры сцен в интерьерах лечебницы и за окном: “Обдумывает ход (игра в шахматы)”, “Кровать”; из цикла “Бессонница”, “Дерево у забора” (1903-04); графические портреты: портрет Ф. А. Усольцева (1904); “После концерта. Портрет Н. И. Забелы-Врубель”(1905); натюрморты “Натюрморт. Подсвечник, графин, стакан”. Поздним автопортретам Врубеля характерны горькая складка губ и гордое, замкнутое выражение лица. Одним из последних произведений художника является портрет В. Брюсова.

Врач-психиатр Ф. А. Усольцев, в клинике которого лечился Врубель, писал в своих воспоминаниях: “Часто приходится слышать, что творчество Врубеля больное творчество. Я долго и внимательно изучал Врубеля, и я считаю, что его творчество не только вполне нормально, но так могуче и прочно, что даже ужасная болезнь не могла его разрушить... До тех пор пока Врубель мог держать карандаш и мог видеть, он работал, выполняя не рисунки сумасшедшего, но произведения, относящиеся к шедеврам рисовального искусства...”

За четыре года до своей смерти Врубель ослеп. Художник пробыл в психиатрической лечебнице с 1902 по 1910 год, но он так и не узнал, что в 1906 г. Академия наук присвоила ему звание академика; не знал о триумфальном успехе в России и Европе объединения “Мир искусства”, в первых выставках которого он участвовал. Все политические и культурные события конца XIX — начала XX вв. пришлись на период его болезни. Врубель оказался отрезанным от культурной жизни своего времени и уже при жизни отошел в область легенды. Его считали своим учителем и художники “Голубой розы”, экспонировавшие на своих выставках произведения Врубеля; поэты-символисты Александр Блок, Андрей Белый.

Участие Врубеля в выставочной деятельности “Мира искусства” и ряде международных выставок принесло художнику европейскую известность. Среди поздних его шедевров — картины “Царевна-Лебедь”, “Сирень” (обе 1900), “Демон поверженный” (1902), “Шестикрылый серафим” (1904) и др.

В искусстве серебряного века Врубель сыграл огромную роль. В своем творчеством он отразил как идеи модерна и символизма, так и зачатки новых художественных направлений. Характеризуя художника и его творчество, К. Петров-Водкин писал: “Врубель был нашей эпохой”.

Врубель был умным и глубоким человеком, прекрасно знал классическое искусство и литературу, иностранные языки. Он был открытым и легким в общении, но весь состоял из парадоксов. Но несмотря на легкомысленное богемное существование, Врубель очень серьезно относился к своему творчеству, и в то же время, при всем серьезном и ревнивом отношении к своим произведениям в процессе работы, он легко расставался со ними тогда, когда они уже были готовы.

В нем было заложено что-то загадочное, он любил интриговать и удивлять окружающих. Некоторые странности проявлялись в поведении художника еще задолго до его болезни. Известен случай, когда Врубель, будучи в Киеве, исчез из города, сообщив впоследствии окружающим, что был на похоронах отца, а через некоторое время отец появляется живым и здоровым перед теми же самыми людьми.

Смерть Врубеля привела к всплеску его популярности. Он был торжественно похоронен Академией художеств. Речь над его могилой произнес А. Блок. А известный историк искусства. А. Бенуа в своей статье, опубликованной в день похорон, писал: “Жизнь Врубеля … дивная патетическая история, то есть полнейшая форма художественного бытия. Будущие поколения … будут оглядываться на последние десятки XIX века как на “эпоху Врубеля”.

ВОСПОМИНАНИЯ О ХУДОЖНИКЕ

 

А. А. ВРУБЕЛЬ

Чудный Гелиос, озари мой ум твоим лучезарным светом, согрей мое сердце улыбкой Феба! [Этот эпиграф подсказан мне горячею любовью брата к античному миру. (Примеч. автора.)]

Дни жизни брата, в которых мне пришлось быть участницей, относятся к трем отдельным периодам его жизни—к детству и отрочеству (1856 — 1872); затем — ко времени первых лет пребывания его в Академии художеств (1880 — 1882) и, наконец,—к последним годам его жизни (1893 — 1910).

Предки художника со стороны отца, по мужской линии, были выходцы из прусской Польши (документальным свидетельством чего была дедовская немецкая библиотека); по женской линии—варшавяне (Мелковские), причем бабушка принадлежала к польской конфедерации.

Предки со стороны матери по мужской линии — декабрист Басаргин, по женской — член финляндского сейма Краббе.

Брат родился в Сибири, в г. Омске, куда забросила отца военная служба. Первое свидетельство о брате является в письме матери к сестре ее, жившей в Астрахани; письмо от 17 мая 1858 года (год этот был последним в жизни матери: в январе следующего она скончалась). Вот ее слова: “Миша спит всю ночь преспокойно”. Слова эти подчеркивают основную черту брата в раннем детстве — удивительное спокойствие, кротость. В моем сознании ранних лет жизни брат является нередко погруженным самым серьезным образом в рассматривание журнала “Живописное Обозрение”, а позднее иллюстраций к уцелевшим остаткам сочинений Шекспира из вышеупомянутой дедовской библиотеки. Когда отец (в 1863 г.) женился вторично и мачеха оказалась серьезной пианисткой, брат бывал прикован к роялю, слушая вдумчиво ее музыку.

Его называли в эти годы, в шутку, молчуном и философом. С годами нрав его становится более оживленным. Чтение детской литературы, в частности — выходившего в шестидесятых годах содержательного детского журнала “Дело и Отдых”, а позднее привезенных отцом из Петербурга книг “Genie des Arts” “Les Enfants célèbres”, “Ãеография в эстампах” и др. служит брату часто материалом для домашних инсценировок, причем героические роли особенно привлекают его (центральная фигура на большом незаконченном холсте “Тридцать три богатыря” из сказки “О царе Салтане” живо напоминает мне брата в отроческом возрасте). Таким образом, элементы живописи, музыки и театра стали с ранних лет жизненной стихией брата. Потребность творчества в брате проявилась в 5 — 6-летнем возрасте. Он зарисовывал с большой живостью сцены из семейного быта; из них вспоминается мне между прочим одна, изображавшая с большим комизмом слугу, долговязого малого, называвшегося в шутку Дон Базилио, энергично раздувающего самовар при помощи собственного сапога. Отец, заметив проявляющуюся в брате склонность, старался по мере своих скромных материальных средств способствовать развитию художественного дарования брата: так, во время, к сожалению, краткого пребывания семьи в Петербурге (1864 г.) отец водил 8-летнего брата в рисовальную школу Общества поощрения художеств. Из рисунков брата, принесенных из этой школы, вспоминается мне копия с головы Аполлона. В следующем году, в Саратове, к брату был приглашен преподаватель рисования местной гимназии, некий Годин, познакомивший брата с элементами техники рисования с натуры.

В это же время брат начал более или менее серьезные занятия предметами гимназического курса под руководством широко понимающего свое дело преподавателя, некоего Н. А. Пескова, который, помимо учебников, доставлял еще нередко интересные наглядные пособия к преподаваемым предметам и уделял время для экскурсий в холмистые окрестности города (причем результатом являлись, между прочим, такие геологические находки, как зубы акулы). В дополнение к характеристике дошкольных лет жизни брата считаю долгом прибавить следующий эпизод. В Саратов была привезена однажды, по всей вероятности для католической церкви, копия с фрески Микеланджело “Страшный суд”. Отец, узнав об этом, повел брата смотреть ее. Брат усиленно просил повторить осмотр ее и, возвратясь, воспроизвел ее наизусть во всех характерных подробностях. Следующие затем гимназические годы в Петербурге (Пятая гимназия у Аларчина моста) и в Одессе (Ришельевская) отвлекают брата значительно от любимого искусства; он увлекается в первой естествоведением (причем, между прочим, формует из мела целую систему кристаллов), а во второй — историей, по которой пишет, сверх нормы, большие сочинения на темы из античной жизни и средневековья. Зачитывается особенно Вальтером Скоттом и латинскими классиками, которых в каникулярное время читает с переводом вслух сестре. Рисованием занимается в эти школьные годы только урывками, в часы досуга. Рисует, между прочим, по просьбе отца, почти в натуральную величину, портрет сестры, уезжающей на курсы в Петербург.

Этим заканчивается наша совместная жизнь и наступает разлука на семь лет: два последние года гимназической и пять университетской жизни брата; с кратким, впрочем, перерывом осенью 1874 года, когда брат приезжает из Одессы для поступления в Петербургский университет. Время это вспоминается особенно в связи с нашими совместными посещениями Эрмитажа. Из них, между прочим, помню одно, когда, в силу, очевидно, крайнего напряжения внимания и интенсивности впечатлений, с братом в конце обхода зала сделалось дурно.

В годы университетской жизни связь брата с искусством выразилась в многочисленных рисунках на темы из литературы, как современной, так и классической. [Рисунки Врубеля к “Фаусту” Гете (Киевский государственный музей русского искусства) и к “Анне Карениной” Л. Толстого (ГТГ).] Тут были тургеневские и толстовские типы (между первыми вспоминаются Лиза и Лаврецкий из “Дворянского гнезда”, между вторыми “Анна Каренина” и “Сцена свидания ее с сыном”), “Маргарита” Гете, шекспировские “Гамлет” и “Венецианский купец”, “Данте и Беатриса”, “Орфей перед погребальным пламенем Эвридики” и он же, оплакивающий ее, и, вероятно, еще много других, ускользающих из моей памяти. В каникулярное время одного из промежуточных университетских курсов брат получил предложение сопровождать в путешествие за границу одного юношу с матерью, для занятий с первым латинским языком. Из Парижа и Швейцарии брат писал полные интереса письма, сопровождая их текст набросками пером останавливавших на себе его внимание типов (письма эти, к сожалению, не сохранились). Последние годы университетского и отчасти академического периода брат жил в качестве репетитора-классика в полунемецкой семье одного коммерческого деятеля (тепло относившейся к нему), где ценил известный красивый уют, возможность еженедельного наслаждения музыкой (итальянская опера) и в особенности — близкого знакомства с массой снимков с созданий мировых гениев художественного творчества. Здесь брат встретился, между прочим, с одним из известных в то время архитекторов, для планов которого исполнял иногда мотивы художественных декоративных деталей — панно, большею частью, по выбору брата, из античной жизни.

По окончании университета брат с большим трудом отбывает, однако, воинскую повинность; затем пробует, склонясь на доводы отца, служить по юридическому ведомству; но весьма скоро убеждается в невозможности для себя продолжать эту деятельность и поступает в Академию художеств. Здесь он сходится на первых порах с товарищами по классу профессора Чистякова — Н. А. Бруни, а позднее с Серовым и Дервизом, которому адепты Врубеля обязаны горячею благодарностью за сохранность целой коллекции рисунков его академического периода. Из композиций брата на задаваемые Академией темы мне помнятся две: 1) “Осада Трои” и 2) “Орфей в аду” — особенно последняя, приковывавшая к себе поразительно разнообразной экспрессией массы теней Аида. Работа эта, исполненная на листе ватманской бумаги размером приблизительно около квадратного аршина, была сделана в одну ночь.

В ноябре 1882 года наша временно совместная жизнь с братом (в семье отца) прерывается, с тем чтобы возобновиться только в 1893 году в Москве. Этот промежуток времени отчасти отражается в письмах брата из Петербурга, Венеции, Одессы, Киева и Москвы.

Здесь я нахожу брата уже заявившим о себе в искусстве художником. Настроение его, однако, временами скорее угнетенное, и материальное положение малообеспеченное. В том и другом отношениях его значительно поддерживают полные сердечности дружеские отношения семьи П. П. Кончаловского, редактора в данное время юбилейных изданий соч[инений] Лермонтова, а позднее Пушкина, в иллюстрировании которых принимает участие брат. Живописные и скульптурные работы у Мамонтова и Морозовых составляют в это время главный импульс его творчества. Нельзя не признать, что первому из этих заказчиков (также как и его семье) принадлежит значительная доля участия в жизни брата как художника.

В 1896 году наступает нежданная перемена в жизни брата — он встречает свою мечту художника в лице тоже жрицы искусства певицы Надежды Ивановны Забела, ставшей затем его спутницей жизни и вдохновительницей целого ряда произведений художника, служа ему неизменно натурой, которую он особенно ценил как таковую, между прочим потому, как он говорил, что, позируя, “она умеет молчать”. Свое уважение, преклонение перед ее талантом как певицы он выражал словами: “Другие певицы поют как птицы, а Надя поет как человек”. Встреча этих двух влюбленных в искусство произошла при следующих обстоятельствах. Антреприза Московской Частной оперы С. И. Мамонтова гастролировала в Петербурге в театре Панаева. Декоратор ее — художник Коровин заболел, и брат был выписан из Москвы, чтобы заменить его... и здесь, на спектакле оперы Гумпердинка “Гензель и Грета” брат был очарован исполнением Н. И. Забела роли Греты, и тут же, со всею горячностью, выразил свой восторг. Затем, с возвращением оперы в Москву, последовало быстрое сближение на почве искусства и личной, завершившееся свадьбой 28 июля 1896 года в Швейцарии, где жила мать невесты ради больной младшей дочери. После свадьбы (в Женеве) молодые переехали в Люцерн, где и закончили летний сезон. Брат оканчивал здесь свой труд над серией панно на тему из “Фауста” — заказ Морозова, начатый еще весной. Работы эти были прерваны заказом двух колоссальных панно для Международной выставки в Нижнем Новгороде, для которой братом было намечено соответственно два сюжета: русский — былинный — “Микулушка Селянинович и Вольга Всеславич”, и западноевропейский — “Принцесса Греза”. Вследствие ли большой спешности при выполнении сделанных художником эскизов, для завершения в срок огромного размера панно, или в силу новизны трактовки, они не удовлетворили академические жюри выставки; но по инициативе Мамонтова для них было отведено особое помещение на той же выставке. Художник же оказался в таком дефиците, что должен был закончить свое путешествие к невесте пешком. Два первых зимних сезона брат с женой жили пансионерами в симпатичной, радушной семье Братоновских — знакомых или, кажется, родственников Мамонтова — на Садовой ул. близ Сухаревой башни; а затем устроились самостоятельно, сначала на Пречистенке, потом на Лубянке, причем приобрели все необходимое для домашнего уюта и даже некоторого комфорта с истинно артистической легкостью — чуть ли не в один день. Лето проводили они — одно в Риме, одно в имении кн. Тенишевой (в Смоленской и Орловской губ.). Остальные годы в Черниговской губ. на хуторе Ге, известного, тогда уже умершего, художника, сын которого был женат на сестре жены брата Е. И. Забела. В Риме, кроме Сведомских, брат сблизился, между прочим, с художником А. Риццони настолько, что смерть последнего (самоубийство в 1902 г.) произвела на брата глубокое впечатление, вылившееся стихами в память погибшего собрата по искусству. [См. письмо М. А. Врубеля С. И. Мамонтову за 1902 г.]

У кн. Тенишевой, единовременно с братом и его женой, гостили известная в свое время пианистка Ментер и не менее известный скульптор кн. Трубецкой, который делал бюст гостеприимной хозяйки дома. Отсутствующий в это время муж ее, возвратившись и увидя еще не совсем законченную работу скульптора, принял ее за изображение жены брата (между ними некоторые находили действительное отдаленное сходство). Эпизод этот, однако, закончился тем, что раздосадованный скульптор тут же уничтожил свое произведение. После двух недель, проведенных в Талашкине (Смоленской губ.), куда артисты приглашались на этот определенный срок, брату с женой предложено было провести остальную часть лета в Орловском имении тех же гостеприимных хозяев. При переезде туда, на конечной перед имением железнодорожной станции, гостей ожидал весьма элегантный экипаж с кучером англичанином или французом (не помню). Брат был несколько смущен вonpocoм, какой ему возможно дать гонорар; но по окончании пути решил дать pour boire в 3 руб. со словами: “Pour une bouteille de cherry”, чем тот был видимо удовлетворен.

Остальные годы брат с женой, как было уже упомянуто выше, проводили лето в Черниговской губ. на хуторе Ге, близ станции Плиски Киево-Воронежской ж. д. Здесь оставалась еще в целости мастерская покойного художника, даже с наброском мелом на большой черной, вделанной в стену доске его известной картины “Распятие”. Эта мастерская была любезно предложена хозяевами хутора в распоряжение брата. Здесь было написано несколько наиболее значительных вещей, как-то: два больших полотна “Сирени”, “К ночи”, “Царевна-Лебедь” и начат “Богатырь”. Брат с увлечением работал здесь, устроив себе костюм профессионала — легко моющуюся белую длинную блузу. День проходил в работе, а вечер, часто в некотором уединении от родственного кружка, брат проводил, лежа на садовой скамейке под развесистым старым вязом, в сосредоточенном размышлении, очевидно, обдумывая свою работу, погруженный в царство своей художественной фантазии. Длинные прогулки, как и садовые игры, утомляли брата, поэтому он редко участвовал в них. Исключением среди этого passe-temps являлся день 28 июля — день свадьбы брата и невестки. Тут роль художника он менял на другую, тоже изредка ему симпатичную роль maître d'Hotel'я. Брат шутил при этом, говоря, что не будь он первым, он избрал бы профессию второго. Обыкновенно накануне предпринималась поездка в Киев для расширения меню. Затем разводился костер, происходило жарение на специально заказанном для этого вертеле, и шло угощенье, относительно, конечно, в более или менее широких размерах; после чего наступали неизбежные дни экономии для приведения в равновесие бюджета.

Но вот наступает 1901 год, отмеченный крупным семейным событием — рождением сына. Родители с горячей радостью ждут появления на свет будущего, делаются самые тщательные приготовления: но их ожидает глубокое огорчение: мальчик рождается, в смысле общего сложения, прелестным, с каким-то поразительно сознательным взглядом, но и с первым признаком дегенерации — раздвоенной верхней губкой. Это так глубоко поражает брата, что вскоре наступает постепенное и неуклонное погружение, если можно так выразиться, психики брата в стихию его конечного “Демона”. Начинает преобладать угнетенное настроение в связи с лихорадочной работой, что продолжается вплоть до водворения картины на выставке в начале 1902 года, после чего настроение переходит в редкое возбуждение. Он намеревается ехать в Париж и там выставить своего “Демона” под титлом “Ikone”, пишет в четыре сеанса портрет своего нежно любимого сына, причем придает его облику то выражение крайней тревоги, которую, очевидно, переживает сам, сосредоточиваясь на том, что ждет его в жизни.

С весны 1902 года начинаются последние, скорбные годы жизни брата, годы его душевной болезни, с двумя, однако, светлыми промежутками: первый с февраля по май 1903 года, второй — с июня 1904 года по март 1905 года; после чего, через год, наступает быстрое падение зрения, а затем и окончательная потеря его, причем, как ни странно, является сравнительное успокоение, просветление психики, осознанное самим художником с поразительной кротостью.

Переходя к более детальному изложению этого периода жизни брата, вспоминаю консилиум московских врачей (25 марта 1902 г.), произведший на заболевающего тяжелое впечатление: он пришел к печальному выводу, что врачи не понимают психики его — художника. Они усиленно настаивают на необходимости отдыха в деревне, на лоне природы, или, по крайней мере, вдали от шумной жизни большого интеллигентного центра. Брат (очевидно сознавая свою неуравновешенность) решает отвезти свою жену и сына к тестю в г. Рязань; сопровождает их, но там, в силу своего возбужденного состояния, оставаться не может. Возвращается через несколько дней в Москву, где на вокзале ждет его уже врач, чтобы проводить в лечебницу. Наступает период столь сильного возбуждения, что на полгода прерываются свидания даже с самыми близкими людьми — женой и сестрой. Первые четыре месяца своей болезни брат провел в частной лечебнице, так как московские клиники были закрыты на каникулярное время. В числе врачей этой лечебницы был один, стоявший ближе к искусству. Он говорил, что заслушивался бредом художника, так был он интересен своим содержанием. Поднимался вопрос о переводе брата в одну из заграничных лечебниц. Вспомнив, что проф. Мечников знал брата в Одессе еще гимназистом и с симпатией относился к нему, сестра писала проф. в Париж, прося о содействии, на что он не замедлил дать положительный ответ. Один юный поклонник музы брата, некто Владимир Владимирович Мекк, тогда еще студент Московского университета, человек, располагавший значительными материальными средствами, выразил полную сердечности готовность лично устроить это и даже проводить брата; но московские врачи решительно настаивали на том, что путешествие и резкая перемена обстановки могут иметь последствием нежелательное потрясение нервной системы больного, а потому вопрос этот так и не разрешился в положительном смысле. Осенью с открытием Университетской психиатрической клиники (имени Морозова) брат был переведен туда, под ближайшее наблюдение проф. Сербского, который был приглашен к брату первым в самом начале заболевания. Здесь наступило значительное успокоение психики брата, хотя временами замечалась еще некоторая спутанность мысли. Брата посещали здесь, кроме жены и сестры, Мекк Вл. Вл., П. П. Кончаловский, Лансере. Студенчество клиническое относилось к брату с трогательной симпатией, устраивая ему в его светлые часы развлечение музыкой и поэзией. Сам же брат творить в своей области искусства в тот период еще не мог, и это крайне угнетало его, особенно после оставления клиники в конце февраля 1903 года. Врачи советовали, для восстановления сил больного, по выходе из лечебницы провести начало весны в Крыму, а затем в обстановке деревни. К сожалению, поездка в Крым оказалась мало удачной, отчасти вследствие нежданно холодной погоды; главным же образом потому, что брат чувствовал свою беспомощность в отношении своего любимого искусства, что приводило его моментами в глубокое отчаяние. Выходя из вагона по своем возвращении, брат с горечью сказал: “Какой я путешественник!” Довольный возвращением к своей любимой семье, брат провел с нею около месяца: а затем, опять-таки по любезному предложению Влад. Влад. Мекка, направился (согласно предписанию врачей) с женой и сыном (Саввочкой) в имение этого последнего в Киевской губернии. С радостным чувством, вспоминала потом жена брата, въехали они в Киев, где оба делали свои первые шаги на поприще искусства и где были встречены старыми друзьями-художниками С. П. Яремичем, В. Д. Замирайло и Ковальским. Но, к сожалению, радость эта была жестоко сменена глубоким горем. Маленькому Врубелю суждено было, не доехав до хутора Мекк, остаться на киевском кладбище Байковой горы [Он простудился в нетопленном (по сезону) вагоне и не перенес крупозного воспаления легких. (Примеч. автора.)], а скорбная чета Врубелей, направившаяся было на хутор, так невыносимо почувствовала себя на лоне природы, осиротевшей, что брат через неделю категорически заявил: “Везите меня куда-нибудь (подразумевая лечебницу), а то я вам наделаю хлопот”. Так как московские клиники летом закрыты, решено было, сообща с братом, ехать в Ригу, где ожидались более или менее благоприятные условия. По приезде в этот город брат сам выбрал городскую лечебницу, так как там оказался врач, знакомый ему по Петербургу (д-р Тиллинг). Жена и сестра ежедневно навещали больного, но вскоре врач нашел, что свидания с близкими неблагоприятно действуют на него, так как напоминают о недавно пережитом. Тогда было решено перевезти брата за город, в частную лечебницу, более удовлетворяющую в гигиеническом отношении. Настроение брата продолжало быть глубоко подавленным — настолько, что когда сестра приехала за ним осенью (жена уезжала в Швейцарию к больной матери), он встретил ее словами: “Ты знаешь, я, кажется, разучился говорить”. С открытием Морозовской клиники брат опять возвратился в нее. И тут вновь почувствовал улучшение, в том смысле, главным образом, что стал в состоянии работать и читать. Возможность эта обратилась, однако, вскоре в неумолимую потребность, которая увлекала его днем и ночью, что, конечно, не могло не отразиться на физических силах больного, и вот к весне, в связи с некоторой простудой (в садовой беседке во время дождя), разрешившейся ревматизмом в суставах, к чему присоединились и тяжелые воспоминания прошлой весны (потеря сына, которого брат иногда сравнивал с маленьким Эйольфом), у него является полная атрофия аппетита и такая изнуренность, что его возят в кресле. Но тем не менее больными от ревматизма руками он рисует без конца, почти не выпуская из рук карандаша. А когда минует период тяжелых воспоминаний и ревматические боли стихают в силу лечения, к началу июня 1904 года, художник быстро, будто по волшебству, возрождается — “воскресает”, как выражается о нем однажды мать приятеля Врубеля — Серова, зa этот последний период пребывания брата в клинике написан, между прочим, большой холст “Азраил”. Для полного, однако, завершения лечения проф. Сербский советует жене брата перевести его на лето в один частный санаторий, находящийся в Петровском парке. Жена и сестра поселяются на даче поблизости, и брат, живя у доктора, ежедневно бывает и дома. Здесь он остается до осени, когда вместе с женой, получившей приглашение в состав труппы Мариинского театра, переезжает в Петербург. Там поселяются они в одном из ближайших к данному оперному театру домов, стоящем одним фасадом непосредственно за Консерваторией, другим выходящим на Екатерининский канал (№ 105). Здесь посещают их многие лица из художественного и музыкального мира.

В остальное время брат погружен в свою работу почти беспрерывно, оставляя ее только по необходимости и неохотно, разве только для ежедневной прогулки с женой. Он заканчивает портрет этой последней “На фоне березок” [“Портрет Н. И. Забелы-Врубель на фоне березок” (1904, ГРМ).], начатый летом в Москве, принимается за автопортрет, над которым работает с несвойственной ему дотоле интенсивностью. Затем пишет “Жемчужину”, которая по инициативе Дягилева появляется (19 — 7/1—05 г.) на выставке художественного товарищества “Мир искусства” в залах Академии художеств. Что же касается автопортрета, то, невзирая на энергичные настояния Дягилева, брат не пожелал сделать его объектом выставки, считая его вещью интимного характера, и даже, в горячности, чтобы окончательно выразить протест, быстрым движением снял часть красок с его лица. Непосредственно за этими двумя работами брат принялся одновременно за две другие: а) Больших размеров холст, долженствовавший изобразить отдыхающую после концерта жену, на кушетке у горящего камина, в туалете, исполненном, по замыслу брата, в четыре слоя легких тканей различных нюансов; у ног — тетради нот и корзина цветов. [“После концерта”. Портрет артистки Надежды Ивановны Забелы-Врубель в туалете, исполненном по замыслу художника (пастель, уголь, 1905, ГТГ)]. Холсту этому, к сожалению, не суждено было быть законченным по причине наступления нового и уже последнего периода болезни художника. Осталось далеко не завершенным, скорее едва только намеченным, лицо. Холст этот находится в настоящее время в Риме, куда был перевезен из Венеции (Международная художественная выставка 1914 г.). [I Интернациональная выставка искусств в Венеции. Портрет был впоследствии возвращен на родину. С 1927 г. находится в ГТГ.] При этом невольно является случайное совпадение места первых самостоятельных художественных работ брата (в этом полном поэзии культурном центре) с последним большим произведением его творчества; б) Параллельно с этой главной, большой работой брат возвращается еще раз к своей любимой “Жемчужной раковине”, изображая ее в несколько большей величине и с большим числом фигур в ее окружности, причем делает целый ряд этюдов с нее акварелью и карандашом. За этот же период сделано братом два рисунка театральных костюмов для жены: “Снегурочки” и “Иоланты”. Между тем все перипетии театра и выставок “Мира искусства” и затем “Исторического портрета” настолько поднимают нервную деятельность брата, уже значительно потрясенную предшествующими переживаниями, что в начале марта того же 1905 года равновесие его психики нарушается настолько, что с согласия его самого вызванный из Москвы Усольцев (в санатории которого в Петровском парке брат жил в прошлом году) увезти его к себе. Накануне отъезда (5 марта) брат приглашает своего друга юности Г. X. Весселя (брата мачехи) и своего любимого академического профессора П. П. Чистякова, желает видеть свою жену в костюме, в котором изображает ее на холсте, работал над которым последнее время с лихорадочным жаром, и вообще как бы прощается с тем, что ему особенно близко и дорого. Затем едет на выставку только что возникшего “Нового общества художников”, привозит оттуда с собой художника Кардовского, радостно приветствует юное общество и восхищается внешностью его представителя. Вечером, в сопровождении доктора, едет в Панаевский театр, куда встревоженная приезжает жена, и здесь, как потом вспоминает брат, они видятся в последний раз (в нормальной жизни): там же, где они встретились в первый раз (он — как художник-декоратор, она—как исполнительница партии Греты). И вот наступает последний скорбный период жизни брата, начинающийся опять страшным возбуждением, длящимся весну, лето и начало осени и сменяющимся затем подавленным, угнетенным состоянием духа. Доктор разрешает, наконец, свидания с больным, и жена с сестрой ездят по очереди навещать брата, пока в январе 1906 года не обнаруживается роковая опасность для него потери зрения. Тогда решен был переезд брата назад в Петербург для возможности ежедневного посещения его. Так как оперная работа удерживала жену брата здесь, то пришлось сестре отправиться в Москву и после некоторого, довольно длительного совместного пребывания с братом в санатории, где брат был занят, между прочим, работой еще над портретом В. Брюсова, после совещания с врачами Усольцевым и Оршанским, сестре удалось благополучно совершить с братом переезд в Петербург, где его ждала уже жена, с тем, чтобы, по рекомендации доктора Оршанского, направить его в лечебницу доктора Конасевича, как особенно комфортабельную. Однако комфорт и даже некоторая роскошь обстановки лечебницы имели мало значения для брата, так как ослабление зрения достигало уже почти своих крайних пределов, а между тем отдаленность лечебницы (Песочная улица) и строгая регламентация свиданий являлись препятствием в нашей посильной помощи брату. Поэтому, с общего согласия, брат после двух-трех месяцев был переведен в более близкую и с менее строгим режимом лечебницу доктора Бари, где время свиданий было не ограничено, так что ежедневно можно было присутствовать при обеде брата, гулять с ним в саду и проводить, по усмотрению, часть дня. С потерей зрения, как это ни кажется невероятным, психика брата стала успокаиваться. При входе в лечебницу д-ра Бари брат обратился к нему со словами: “Психика моя в настоящее время покойна, полечите мне зрение, доктор”. Но увы! оно было уже безвозвратно утрачено. Сеансы у ассистента известного окулиста Ломберга и совещание о больном с европейской известностью — харьковским проф. Гиршманом результатов не имели. Единственным утешением больному оставались чтение вслух и музыка. В общежитии больных, как назвал то отделение лечебницы, в котором находился брат, посетивший его однажды художник Серов, один из сотоварищей по несчастью был бывший врач и, очевидно, страстный музыкант; он доставлял брату иногда приятные часы, исполняя Бетховена, а другой — музыкант-профессионал чех наигрывал мотивы своей музыкальной родины. Но, конечно, больше всего радовало брата пение жены; она даже изредка приезжала для этого с аккомпаниатором. Сам брат также иногда напевал из оперы “Садко” — песнь варяжского гостя и один любимый романс. Случалось также, что они напевали дуэты. Так догорал жизненный закат брата! Наряду с музыкой, он жил и чтением, причем указывал сам, что бы он желал в данное время перечесть: так, у доктора Усольцева еще он с живым интересом слушал Историю итальянской живописи Quattrocento и Cinquecento; теперь же желал пересмотреть по возможности западноевропейских и русских классиков. Из последних особенно любил (не считая, конечно, Пушкина и Лермонтова) Тургенева и Чехова: “Стихотворения в прозе” первого и “Степь” второго были перечитаны не один раз. Непростительной ошибкой было с моей стороны не записывать при этом ежедневно полных часто интереса бесед этого столь жестоко преждевременно выброшенного из жизни человека с крайне чуткой, глубокой душой. Перевод брата в последнюю лечебницу имел в виду в значительной степени то обстоятельство, что она находилась на Васильевском острове, вблизи Академии художеств, и представляла таким образом некоторые шансы к общению с художественным миром; но, к сожалению, расчет этот не оправдался: брат видимо тяготился и, по возможности, отклонял посещения своих прежних друзей по искусству, так как, очевидно, это причиняло ему слишком тяжелые переживания невозможности для него возврата в эту область. Посещения же близких — жены, бывавшей в свободное от своих музыкальных занятий время, и сестры, проводившей ежедневно с ним часть дня, он всякий раз горячо приветствовал и благодарил за то, что разделяют с ним его одиночество. Свидание начиналось обыкновенно (при благоприятной погоде) с прогулки в саду, что он очень ценил; затем его обед и чтение. Последний год жизни брат все настойчивее отказывался от мяса, говоря, что не хочет есть убоины, так что ему стали давать вегетарианский стол. Силы его постепенно падали. Иногда он говорил, что “устал жить”. Сидя в саду в последнее лето своей жизни, он как-то сказал: “Воробьи чирикают мне — чуть жив, чуть жив!” Общий облик больного становился как бы все утонченнее, одухотвореннее. За несколько дней до его последнего уже смертельного физического заболевания пришлось мне невольно любоваться его тонким, глубоко сосредоточенным обликом, в придуманном им самим для себя костюме — (черная камлотовая блуза с белым воротничком и такими же обшлагами) и пледе. Но вот при одном из воскресных совместных посещений жены и сестры (в середине февраля) с братом делается (около двух часов дня) внезапно страшный потрясающий озноб (результат, как кажется, умышленного стояния под форточкой). Начинается воспаление легких, переходящее затем в скоротечную чахотку, и через шесть недель, в тот же час (1 апреля), брата не стало. Он шел к концу с полным спокойствием, сказав как-то, что через месяц его легкие будут как решето. В последний сознательный день, перед агонией, он особенно тщательно привел себя в порядок (сам причесался, вымылся с одеколоном), горячо поцеловал с благодарностью руки жены и сестры, и больше уже мы с ним не беседовали: он мог только коротко отвечать на вопросы, и раз только ночью, придя в себя, сказал, обращаясь к человеку, который ухаживал за ним: “Николай, довольно уже мне лежать здесь — поедем в Академию”. В словах этих было какое-то предсмертное пророческое предчувствие: через сутки приблизительно брат был, уже в гробу, торжественно перевезен в свою alma mater.

Для характеристики личности брата могу сказать, что он был абсолютно аполитичен, крайне гуманен, кроток, но вспыльчив. К религии его отношение было таково, что, указывая на работу, которая поглощала его в данное время, он сказал как-то: “Искусство — вот наша религия; а впрочем, — добавил он, — кто знает, может, еще придется умилиться”. Его девиз был “Il vera nel bella” (Истина в красоте).

 

Н. И. ЗАБЕЛА. M. A. ВРУБЕЛЬ

(Листки воспоминаний)

Я познакомилась со своим мужем М. А. Врубелем на сцене Панаевского театра, в Петербурге, где я в самом начале своей карьеры пела в оперном товариществе.

Как-то перед рождеством наш представитель передал нам о желании С. И. Мамонтова поставить на нашей сцене, но на свой счет и со своими декорациями, “Гензель и Гретель” Гумпердинка. Предложение было принято, и начались репетиции. Мне дана была роль Греты, Гензеля должна была петь Т. С. Любатович.

И вот на одной из репетиций, еще первоначальных, утренних, я во время перерыва (помню, стояла за кулисой) была поражена и даже несколько шокирована тем, что какой-то господин подбежал ко мне и, целуя мою руку, воскликнул: “Прелестный голос!” Стоявшая здесь Т. С. Любатович поспешила мне представить: “Наш художник Михаил Александрович Врубель”, и в сторону мне сказала: “Человек очень экспансивный, но вполне порядочный”.

Оказалось, что Коровин, который писал декорации, серьезно заболел и заканчивать их приехал Врубель.

Так чувствителен к звуку голоса М. А. был всегда. Он тогда еле мог разглядеть меня, — на сцене было темно; но звук голоса ему понравился. Вообще, пение и музыку он любил чуть ли не больше всех других искусств. Почти всегда присутствовал он при разучивании мною с аккомпаниатором партий, и повторения не утомляли его. Не обладая никакими специальными музыкальными знаниями, М. А. часто поражал меня своими ценными советами и каким-то глубоким проникновением в суть вещи. Так было с партией “Морской царевны” и вообще с оперой “Садко”.

Мы с мужем приехали в Москву уже на второй сезон существования Частной оперы Мамонтова. Как раз собирались ставить “Садко”, и я принялась готовить партию, хотя в первом спектакле пела другая артистка. Ко второму спектаклю ожидали Н. А. Римского-Корсакова, и Савва Иванович назначил меня, хотя, таким образом, мне пришлось выступить с одной оркестровой репетицией. А между тем я еще раньше слышала о строгости Н[иколая] Андреевича]. Можно себе представить, как я волновалась, выступая при авторе в такой трудной партии. Однако мои опасения оказались преувеличенными. После второй картины я познакомилась с Николаем Андреевичем и получила от него полное одобрение.

После того мне пришлось петь “Морскую царевну” около 90 раз, и мой муж всегда присутствовал на спектаклях. Я даже как-то спросила его: “Неужели тебе не надоело?” — “Нет, — отвечал он, — я могу без конца слушать оркестр, в особенности МОРЕ. Я каждый раз нахожу в нем новую прелесть, вижу какие-то фантастические тона”.

С тех пор М. А. принимал самое близкое участие в разучивании мною опер Римского-Корсакова. “Псковитянку”, “Веру Шелогу”, “Царскую невесту”, “Салтана”, “Кощея” и множество романсов Р[имского]-Корсакова— все это я разучивала при нем и часто очень принимала во внимание его советы. Некоторые вещи он менее любил. Так, “Царская невеста”, в которой партия Марфы была написана для моего голоса, ему меньше нравилась. Он не любил сюжета, не любил вообще Мея; меня это огорчало, так как я сильно увлекалась Марфой. Зато “Салтана” он обожал. Тут опять оркестр, опять новое море, в котором, казалось мне, М. А. впервые нашел свои перламутровые краски. Припоминается мне, как М. А. поразил известного пианиста, впоследствии дирижера Мариинского театра Ф. М. Блуменфельда. Я тогда готовила к концерту посвященную мне “Нимфу” Римского-Корсакова. Мих. А. подсказал на репетиции тонкие оттенки нюансов и темпа, что мы сейчас же приняли их к исполнению.

Во время своей болезни он продолжал любить музыку, только оркестровая, в особенности Вагнер, его утомляла; видно, для этого он был уже слаб. Зато до самого последнего времени, когда я его навещала, я напевала ему почти все новое, что я разучивала. И он часто, видимо, наслаждался, делал интересные замечания. Любил он также, когда я вспоминала то, что пела прежде, при нем, например молитву детей из “Гензель и Гретель”.

И сам он часто пел. Вспоминал “Садко” и, хотя, конечно, не мог всего спеть по недостатку голоса и уменья, удивительно помнил всякие подробности музыки.

Вообще, во время его ужасной болезни, когда он уже ослеп, самые светлые впечатления его были — музыкальны. Здесь он иногда хоть на миг забывал о своем несчастье.

Теперь, разучивая что-нибудь, я думаю о том — как бы это понравилось М. А. Но, увы, его уже нет.

СПб. 24 февраля

 

E. И. ГЕ. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ ВРУБЕЛЯ

В первый раз я увидела Врубеля 1896 года 2 января. Сестра моя, Надежда Ивановна Забела, впоследствии жена Врубеля, в этот вечер в первый раз пела в опере “Гензель и Грета” Гумпердинка. Оперу эту поставил С. И. Мамонтов в частном товариществе в Панаевском театре. Мамонтов, богатый купец и коммерсант, много раз держал оперу и занимался этим больше по вкусу, чем для выгоды; он поступал широко и теперь для постановки привез из Москвы художников, чтобы писать декорации. Приехали Коровин и Врубель, которые давно уже были знакомы с Мамонтовым, часто живали у него.

В этот вечер у меня были гости, так как брат мой приехал ненадолго из Черниговской губернии, и у нас собрались наши родственники и друзья, чтобы видеть его. Я знала, что сестре Надежде Ивановне неприятно, что на первом представлении, где она играла новую роль Греты, не будет никого из ее близких, и потому поехала на первый акт, рассчитывая, что гостей моих еще не будет. Театр был не совсем полон, значит, настоящего успеха на первом представлении еще не было. Я пошла к Наде в уборную и просила сейчас же после представления приехать домой.

Мы сидели за чаем, когда приехала Надя и с ней Врубель, маленького роста блондин, кудрявый, на вид совсем молодой человек, хотя ему было уже около 40 лет. Он сказал мне, что Мамонтов, Любатович, исполнявшая Гензеля, и другие артисты оперы просят меня на сегодня непременно отпустить Надю на товарищескую пирушку после первого представления. Я, конечно, ее и не отговаривала, тем более что я заметила, что Надя как-то особенно моложава и интересна, и сообразила, что это от атмосферы влюбленности, которою ее окружал именно этот Врубель. Надя пошла переодеваться, а Врубель посидел несколько времени с нами, поджидая ее. Не скажу, чтобы в этот вечер он произвел на меня какое-нибудь впечатление; фамилия его мне была неизвестна; но я заметила, что он смотрит на наши картины как художник. Я слышала, что Врубель приехал из Москвы, и мне показалось, что и по выговору он москвич. Врубель, по-видимому, увлекся сестрою с первого раза: как только он ее увидел и услышал, он сейчас же стал за нею сильно ухаживать.

Сестра рассказывала так про первую встречу: она пела на репетиции на полутемной сцене, вдруг к ней бросается невысокий человек, целует ей обе руки и говорит: “Какая прелесть!” Сестра была поражена и сконфужена; но Любатович сказала ей: “Это художник Врубель, очень уже экспансивный, но человек хороший и приличный”.

Каждый день, раньше чем мы вставали, Врубель приходил к нам и ждал Надю в гостиной, куда она выходила после завтрака. Потом он сопровождал Надю на репетиции опер и всюду. Жил Врубель у Мамонтова, у которого в Петербурге была квартира, а в Москве дом, и он всегда окружал себя художниками и артистами, как Медичисы, на которых он желал походить. Мамонтов говорил Наде, что он считает Врубеля самым талантливым из живущих художников. Врубель затеял картину “Гензель и Грета” [Известны две акварели с изображением исполнительниц главных ролей в опере “Гензель и Гретель” (ГРМ и собрание В. И. Москвина, Москва).], на которой он изображал Надю и Любатович под видом детей. Надя мне сказала, что если эта картинка удастся, она согласится выйти замуж за Врубеля, а сделал он ей предложение, кажется, чуть не с первого раза, как только они познакомились. Надю смущало, что она слышала и даже видела, что Врубель пьет, что он очень беспорядочно относится к деньгам, сорит ими, а зарабатывает редко и случайно.

Картинка удалась. Она была продана г. Кривошеину очень дешево, как все, что продавал тогда Врубель, и сестра моя дала слово Врубелю. Сезон кончился, настал пост, и в этот год спектаклей в посту не было, — и сестра моя собиралась поехать к отцу в Рязань, чтобы представить ему своего жениха. У нас Врубель бывал женихом только раза два, обедал у нас и выпил с моим мужем на ты, видно, что, как человек влюбленный, он очень желал поскорее сблизиться и с семьей своей будущей жены. Я тоже желала его узнать, так как скоро он должен был быть нам родным; но я в это время была больна, потом болели у меня дети, и все это отвлекало меня.

Вот выписка из моего дневника того времени:

10 марта. Врубель объявил, что он сегодня же уезжает в Москву, чтобы быть поближе к Наде. Он остался у нас обедать, но как-то вяло разговаривал сегодня, поздно ушел и, может быть, опоздал на поезд. Когда он с нами прощался, он поцеловал мне руку, поцеловал детей, потянулся поцеловать Петрушу, и показался мне слабым, такой маленький, — мне стало его жалко, и это второй раз, что я испытываю именно это относительного его, я мало верю в его будущность, мало у него сил. Он сказал нам, что и с нами ему жаль расстаться, что он нас уже полюбил. Я при нем получила письмо от Нади и прочла ему кое-что. Он говорит, что если бы она ему отказала, он лишил бы себя жизни. Я этому не верю”.

Надя и Врубель проектировали венчаться в Петербурге; Мамонтов должен был быть посаженным отцом, я — посаженной матерью, потом они должны были ехать в Нижний Новгород, где в этом году была выставка. Мамонтов заказывал Врубелю два панно в Нижнем Новгороде, а Надя должна была петь в опере.

Не знаю, по какой причине планы венчаться в Петербурге не осуществились. Надя из Рязани поехала за границу, где в это время была мамаша с нашей больной сестрой. Врубель же отправился в Нижний Новгород и написал там два громадных панно “Микула Селянинович” и “Принцесса Греза”. Панно эти были забракованы выставочной комиссией, и Мамонтов показывал их в каком-то отдельном помещении. Дедлов в “Неделе” [Статья В. Дедлова (под псевдонимом Кигн) напечатана в газете “Неделя”, 1896, № 35.] очень хвалил “Микулу Селяниновича” и называл гениальным произведением:

“Я не видел панно в незаконченном их виде, но видел теперь и думаю, что мы имеем дело с выдающейся работой г. Врубеля. Панно “Принцесса Греза” я считаю, при прекрасных деталях, вещью условной, хотя такого условного в искусстве много: и мазки г. Репина условны, и ходульная на первый взгляд игра в “Жанне д'Арк” Сары Бернар условна.

Что касается другого панно — “Микула Селянинович”, то в этом роде я ничего подобного не видал. Я считаю, что это панно наше классическое произведение. Я долго стоял пред этой чудной картиной. До сих пор я охвачен этой страшной мощью, этой силой, этой экспрессией фигур Микулы, Вольги, его коня. Наблюдения из народной жизни — сфера, особенно интересующая меня, и я думал: какой непонятной силой г. Врубель выхватил все существо землепашца-крестьянина и передал его в этой страшно мощной и в то же время инертной фигуре Микулы, во всей его фигуре, в его детских голубых глазах, меньше всего сознающих эту свою силу и так поразительно выражающих ее.

А этот образ Вольги — другого типа, варяга, колдуна и чародея, — его ужас, дикая жажда проникнуть, понять этого гиганта-ребенка, который победил его, победе которого он еще не может поверить.

Картина ошеломляющая по силе, движению, — она вся красота.

Я был в художественном отделе выставки и, на мой взгляд, там она была бы самым выдающимся украшением всего отдела”.

Произведения это очень большого размера, и Врубель говорил еще в Петербурге, что он сделает эскизы, а чтобы писать самые панно, наймет молодых художников. Я заметила ему: “Разве вы будете удовлетворены чужою работою?” Врубель ответил мне: “Рафаэль всегда так делал, оттого он и написал такое количество произведений; конечно, нужно проходить потом сверх своей кистью”.

Я тогда не видела еще ничего из произведений Врубеля и очень интересовалась ими, спрашивала у всех, бывших в Нижнем Новгороде, как нравятся произведения Врубеля. Но, увы, отзывы были неутешительные: один говорил, что он ничего не понимает в этих картинах, другой — что неоконченность их такая, как у детей. Не знаю, что заплатил Мамонтов Врубелю; но в это самое время Врубель получил еще заказ у Морозова на панно для дома и написал 5 панно. [Врубель не успел написать все пять полотен до отъезда в Швейцарию и оканчивал заказ за границей (см. письмо М. А. Врубеля В. Д. Замирайло [лето 1896]).] Написав и получив деньги, Врубель поехал за границу в Avants sur Montreux, где находилась тогда сестра с мамашей и другой сестрой. Они все поехали в Женеву и там венчались 28 июля. После женитьбы новобрачные поехали в Люцерн, чтобы там провести медовый месяц. Своими панно Врубель приобрел много денег и сделал сестре массу подарков, покупал он все лишь самое великолепное и дорогое. Врубель очень восхищался наружностью и сложением сестры и благодарил мамашу как автора. В наружности сестры не было ничего классического и правильного, и я слышала отзыв, что Врубель выдумал красоту сестры и осуществил в портретах, хотя, по-моему, он часто преувеличивал именно ее недостатки, так как они особенно нравились ему. Врубеля прельщало и то, что сестра много моложе его, он говорил, что он влюблен именно потому, что она еще молода, сравнительно с ним, мало знает жизнь.

Письмо Нади, первое после замужества, 30 июля (12 августа). “Вот уже четвертый день, что мы женаты, а мне уже кажется очень давно, мы как-то удивительно сошлись с Михаилом Александровичем, так что никакой gêne не существует, и мне кажется, что мы давно муж и жена. Свадьба, хотя без приглашенных, была парадная...

... На другой день мы уехали в Люцерн, мама и Ольга нас провожали. здесь мы устроились в пансионе на возвышении с великолепным видом на озеро, рядом мы нашли на свое счастье atelier, так как М. А. сейчас должен исполнить еще один запоздавший заказ.

В Мих. Ал. я каждый день нахожу новые достоинства; во-первых, он необыкновенно кроткий и добрый, просто трогательный, кроме того, мне всегда с ним весело и удивительно легко. Я безусловно верю в его компетентность относительно пения, он будет мне очень полезен, и кажется, что и мне удастся иметь на него влияние. Деньги я у него все отбираю, так как он ими сорит. Конечно, бог знает, что будет, но начало хорошо, и я себя пока чувствую прекрасно. В конце августа мы собираемся морем из Генуи проехать в Константинополь и Афины, остановиться в Севастополе, повидать родителей Мих. Ал. и потом в Харьков приедем 4 или 5-го”.

Осенью молодожены поехали в Харьков [См. воспоминания певицы Дуловой о жизни Врубелей в Харькове.], где сестра была ангажирована в оперу. Работ никаких Врубелю не представлялось, и он говорил моему отцу, что теперь ему приходится жить на счет жены, хотя он делал какую-то скульптуру для Мамонтова. Я очень мало знаю о жизни в Харькове, только лишь по письмам. Михаил Александрович в Харькове начал сочинять все оперные костюмы сестры для “Дубровского”, “Паяцев”, “Мазепы”. Костюм Недды стоил всего 6 рублей, и шляпу Врубель сделал собственноручно. В Харькове Врубели не дожили до конца сезона и переехали в Москву, и сестра поступила в оперу Мамонтова.

Весною Врубель получил от Саввы Морозова большой заказ панно “Времена дня” для его нового дома в Москве: “День” [См. письмо М. А. Врубеля А. А. Врубель от января 1899 г. Уничтоженное художником панно “День” воспроизведено в журнале “Золотое руно”, 1906, № 1.], “Утро” и “Вечер”. Врубель, на радостях, что он заработает много денег, кажется, 7 тысяч, поехал с женою в Рим писать первое панно “День”. Я этого панно никогда не видела, мне рассказывали, что на нем много работает людей и Забота изображена слишком хорошенькой женщиной. В Риме Врубели жили очень весело в обществе русских художников: братьев Сведомских, Риццони и других.

В конце мая приехали Врубели к нам в хутор, Черниговской губернии.

Я предполагала, что так как Врубель привык жить у таких богатых людей, как Мамонтов, то ему в нашей простой обстановке будет неприятно; но он говорил, что привык ко всякому образу жизни, бывало и совсем бедствовал, ему хотелось теперь окружить роскошью лишь жену.

Мы уступили Врубелю мастерскую Николая Николаевича Ге, это большая комната в 16 аршин длины и 10 ширины, — и Михаил Александрович с первых же дней приступил к работе.

Из дневника 1897 года:

“12 июня. Сегодня приехали Врубели; мы до такой степени их не ждали, что просто не верили своим глазам, пришлось устроить их в столовой (дом перестраивался). Я не могу никаких удобств предоставить Врубелям, но все же я им рада. Мы выпили с Мишей брудершафт, он неумеренно всем восхищается, мне кажется, как парижане, которые счастливы de se rouler dans l'herbe [кататься по траве (франц.)]. Врубели навезли всякой всячины.

... 13 июня. Миша, по-моему, обращается с Надей не так, “как будто после 10 лет”, как говорит Надя, он гораздо любезнее, любезность, впрочем, свойственна его натуре, он очень мягкий, и потому его жаль, он очень аккуратен, и наш беспорядок теперь, верно, мучителен для него, но пока он всем восхищается — домом, садом, едой.

... 14 июня. Я, наконец, увидела кое-что из концепций Врубеля. Надя показывала мне его эскизы панно в очень маленьком виде и, кроме того, фотографии с панно “Фауст”. Петруша [Петр Николаевич Ге (р. в 1859 г.) — муж Е. И. Ге, художественный критик, автор известного очерка “Главные течения русской живописи XIX века в снимках с картин”. М., 1904.] сказал, что он думает, что Врубель художник вроде Васнецова. Я думала, что Миша обидится такому сближению, но оказалось, Врубелю нравится “Слово о полку Игореве” Васнецова, а себя он даже думает посвятить русским былинам и рад, что теперь Васнецов этот жанр живописи оставил.

... 15 июня. Бедненький Врубель все хвалит, всем восхищается, я очень мало с ним стесняюсь, говорю ему “ты” и называю Мишей. Надя не нахвалится на его хороший характер, и действительно, это олицетворенная кротость, он старается быть очень мало заметным, он стелет кровати себе и Наде.

... 16 июня. Врубель читал нам рассказ Чехова “Кухарка женится”.

.. .19 июня. Вчера Врубель начал приготовлять бумагу для эскиза, наклеил ее на подрамочник, клеил три раза и все неудачно. Я боюсь, что в хуторе, и особенно если Петруша уже уедет, он не сумеет справиться тоже и с натягиванием холста на подрамочник. Он вчера был в грустном и смятенном настроении, говорил о том, что он желает передавать в живописи неосознанные мечты детства.

... 20 июня. По-моему, Врубель теперь страдает родами вдохновения, он и расстроенный, и невеселый, впрочем, он по-прежнему кроток, читает нам громко и согласен на все.

... 1 июля. Сегодня я смотрела на работу; не знаю еще, что я скажу, когда картина будет написана; но в манере работать Н. Н. Ге больше был виден сильный артист, сразу кистью выражающий то, что ему хотелось. Врубель же рисует как-то квадратами и потом это раскрашивает. Ге писал размашисто, этот наполняет краскою квадратик.

... 2 июля. Мне кажется, что Врубель очень самоуверен, как художник, находит, что все и пишут нехорошо, и не стоит этого писать. Но картина его, может быть, будет красива, но все же манера писать у него странная. С отъездом Петруши Врубель вошел в роль хозяина, говорит, что Кика [Николай Петрович Ге, сын. Е. И. Ге, впоследствии художественный критик.] большой и сам должен уметь хлеб резать.

... 3 июля. Я нахожу, что Врубель как будто недоволен приездом Я. [С. П. Яремич, навещавший Ге и Врубелей на хуторе.], он как-то очень сдержан и молчалив. Я. находит, что Врубель теперь сосредоточен. Сегодня в картине Врубель написал волосы Природе, и они ему удались, мне кажется, лучше всего остального.

... 4 июля. Я. показывал свои этюды и альбомы, и Врубель многое хвалил. Он как-то изменился, и Я. говорит, что он просто раздражен от того, что пишет. Я. рассказывал, что и Н. Н. Ге был ужасно возбужден, когда работал. Но Врубель любезен с Я.

... 6 июля. Сегодня Врубель показывал свою картину Я., и тот мне говорил, что Врубель очень хороший рисовальщик и талантливый человек.

... 7 июля. Врубели всегда спешат спать; но в спальне Миша еще громко читает, чем, вероятно, навевает Наде золотые сны.

... 11 июля. Именины Ольги; мы пили шампанское за ее здоровье. Миша очень рад по всякому поводу пить шампанское и угощать.

... 14 июля. Врубель и Вольтера знать не хочет.. .

... 30 июля. Сегодня Врубель всем показывал картину [Речь идет о первом варианте панно “Утро”, названном впоследствии “Русалки” (ГРМ).], все хвалили. По-моему, лучше фигура, которую Миша называет лучом. Я думаю, что это очень раннее утро, зеленые лучи. Врубель говорит, что художник, который разговаривает, учит, теряет только время, за обедом говорили о толстовщине и очень горячились и сердились, — и даже мягкий, любезный Врубель горячился и говорил, что, читая Толстого, нельзя заснуть.

... 13 августа. Сегодня Врубель с помощью Я. и музыкантика [Б. К. Яновского — аккомпаниатора Забелы.] натягивал новый холст на подрамочник. Я попросила еще раз взглянуть на картину “Утро”, которую уже скатали на вал. Музыкантик по поводу “Утра” сказал музыкальное замечание, что она производит сказочное впечатление, как “Снегурочка” Римского-Корсакова.

... 26 августа. Сегодня Миша показывал новую картину “Вечер”. Эту картину я нахожу красивее той, может быть, именно потому, что, как говорит Врубель, мы все лучше знаем эффект и настроение вечера, чем утра. В картине, представляющей женщину, олицетворяющую вечер, сумерки закрывают гигантские цветы belles de jour, Врубель сам у меня спросил, сколько лет, по-моему, этой женщине, я сказала — лет 30, и он обиделся и сказал, что таких старых женщин нельзя помещать в аллегорических картинах, что ей нет двадцати”.

Раньше чем приняться за большое панно “Утро”, Врубель сделал этюд или эскиз.[Е. Ге имеет в виду акварель “Примавера” (1897, ГРМ).] Я затрудняюсь, как назвать, так как, в сущности, это самостоятельное произведение акварелью — женское лицо посреди синих цветов — дельфинов. Цветы он писал с натуры, но очень увеличивал их, женскую фигуру он писал от себя; но она вышла похожа на сестру или даже на меня. Раньше чем Михаил Александрович написал эту картину, он очень много возился, наклеивал бумагу на коленкор, эта работа как-то не удавалась ему. Я видела уже раньше, как работал другой художник, Николай Николаевич Ге, и разница в работе была большая, хотя бы начиная с того, что Ге все писал с натуры, а Врубель не делал этого; его увлекала сказочность, он и не хотел, чтобы лица и жесты были скопированы с действительности; кажется, он нарочно делал слишком большие глаза, жесты, которые невозможно сделать, точно у его фигур нет костей. Вначале это поражает так, что картины его не нравятся, к ним нужно привыкнуть и понять, что в таком изображении у него есть своя цель. Панно “Утро” очень большого размера, на нем 4 аллегорических фигуры. Солнечный луч, на высоте стоящая фигура, просыпающаяся земля и вода и улетающий туман — все это на фоне густой первобытной зелени и цветов. Помню, в детстве я очень любила быть в саду в зелени между дорожками. Я думала, что большие совсем не знают этих мест и этих маленьких видов. На многих врубелевских картинах изображены именно эти любимые детьми чащи, причем синие дельфины и лиловые колокольчики увеличены. На этом панно и фигуры больше натуры. Вначале мне мешало тоже, что у Врубеля все разграфлено четырехугольниками, и это остается и тогда, когда картина закончена. Написал Врубель “Утро”, кажется, в месяц времени, это очень скоро, так как панно громадное.

В первое время по приезде Михаил Александрович был очень в веселом, оживленном настроении, много рассказывал нам про Рим, про свое прошлое. В это время у нас работал старик портной Яким Васильевич, очень хороший человек. Яким Васильевич шил в это время у нас чехлы на мебель, и Михаил Александрович принимал в этом живое участие, сочинял фасон и кроил даже вместе со стариком портным. Врубель сейчас же заказал ему два костюма для работы из белого толстого полотна, он сам сочинил фасон: очень длинная блуза до колен и панталоны. В этом костюме Михаил Александрович работал и тогда был похож на маляра. Работал он позавтракавши, я думаю, часов с 12 и до 4. Когда же к обеду Михаил Александрович надевал чистый белый костюм, и они шли вдвоем, сестра моя в светлом нарядном легком капоте, мне казалось, что они оба совершенно фарфоровые пастушки, такие беленькие и моложавые. ..

... Муж мой уехал, и Михаил Александрович как-то затих, совсем стал мало говорить и оживился только, когда приехал мой отец и потом еще один художник С. П. Яремич, так что я говорила М. А., что, верно, он женское общество презирает, но, видя его отношение к сестре, я, конечно, этого не думала. После обеда мы, сестра, Яремич, я и мой сын, обыкновенно играли в лаун-теннис, Михаил же Александрович презирал и даже ненавидел всякие игры, он лежал на скамейке в саду и смотрел на небо. Вначале мы вовсе не умели играть, и Михаил Александрович выдумал для нас условия игры, и мы так играли довольно долго, пока кто-то из гостей не показал нам настоящего лаун-тенниса. После игры мы обыкновенно шли гулять куда-нибудь вне сада. Михаил Александрович редко присоединялся к нам, он не любил ходить и проповедовал по этому поводу целую теорию, что человеку и не свойственно ходить, что оттого у маленького ребенка ножки такие маленькие и слабые, а у жеребенка, напротив, ноги длинные. Все мы опять встречались за вечерним чаем на балконе. Спать Врубели уходили рано, и Михаил Александрович убаюкивал жену чтением вслух. Он любил читать вслух, и читал хорошо. В это время он много читал Чехова, который очень нравился ему, что меня, в сущности, удивляло, так как казалось для него неподходящим. Чехов так близко подходил к людям, так копался в душе маленьких людей, а Врубель любил идеализировать даже природу. Толстого же он не любил. Учение Толстого было Михаилу Александровичу антипатично, но даже когда Врубель говорил о художественных произведениях Толстого, заметно было какое-то личное раздражение. Он уверял, что “Война и мир” и “Анна Каренина” только потому нравятся, что в них хорошо описана барская обстановка и простым смертным приятно, что разные князья и графы довольно похоже на них думают, что хорошо у Толстого только “Детство и отрочество” и “Севастопольские рассказы”, хуже “Война и мир”, а “Анна Каренина” — второстепенный роман. Врубель укорял Толстого, что он несправедлив к собственным героям, что он, например, Анну Каренину с самого начала не любит и потому и дает ей так ужасно погибнуть, не любит князя Андрея и потому все его раненым держит. Пушкина и Гоголя Врубель очень любил, и некоторые находили, что у него есть в лице что-то, напоминавшее и Пушкина и Гоголя. Действительно, есть портреты Гоголя, несколько похожие на Врубеля, но Михаил Александрович был красивее, у него в наружности было много польского. Врубель был по отцу поляк, мать же его была чисто русская, и по убеждениям Михаил Александрович был русский человек, московского образа мыслей, любитель русской старины, самодержавия, ему нравились былины, русский стиль. Врубель рассказывал нам, как он жил в Москве у Мамонтова, ездил с ним в Париж.

Написав “Утро” и получив из Киева новый, громадный, страшно дорогой холст, который он разрезал, Врубель начал новую картину “Вечер”. Действие происходило опять в чаще леса, после заката солнца, на небе виден был серп луны. Михаил Александрович сам говорил, что он не с той стороны, как в природе, но это ничего. На картине была одна лишь женская фигура. На этой картине было тоже много цветов, и все лиловых, вообще картина была красновато-лиловая, тогда как утро зеленое. Михаил Александрович намеренно стремился к тому, чтобы картины были не пестрые, а стушеванные, отчего люди, не привыкшие к его картинам, плохо разбирались в них и сразу не могли даже определить, сколько фигур изображено.

Несмотря на то что жизнь в хуторе дешева, Михаил Александрович умудрился издержать все, что они с собою привезли. Он часто ездил в Нежин и привозил всякие дорогие съестные припасы и вино. Особенный пир горой устраивался в день свадьбы Врубелей, когда выписывалось и шампанское. Михаил Александрович мечтал о том, чтобы быть в состоянии участвовать и в наших расходах по усовершенствованию имения; ему очень хотелось выкопать у нас большой пруд. Но и без пруда хутор и его местность очень нравились Михаилу Александровичу...

... В Москве мы расстались, за осень 1897 года я получила от Нади несколько писем, и вот выдержки из них, касающиеся дальнейшей судьбы панно:

“Комнаты, где будут вставлены панно, еще далеко не готовы, так что панно пришлось положить на полу в зале, а Морозов и архитектор Шехтель их смотрели сверху; результат самый благоприятный: “Утро” и “Вечер” восхитили Морозова, и он даже не хочет, чтобы Миша их еще заканчивал, находя, что уже лучше ничего нельзя сделать. “День” же еще придется поработать, и для этого придется взять мастерскую”.

“21 сентября. Миша уже приступил к работе и, как я и предполагала и опасалась, он переписывает всю картину, уже камня на камне не осталось, и я успокаиваюсь только тем, что, действительно, прежде было пестро, а теперь выходит очень красиво, но работы ему еще масса. Мы много читаем громко и все больше Вальтера Скотта, которого Миша обожает. Одна героиня в “Эдинбургской темнице” очень похожа на Любу Ц. [Любовь Евгеньевна Цитович — родственница Забелы.]; удивительно, что я все время чтения представляла себе Любу, но ничего об этом не говорила Мише, но вдруг он говорит: “не похожа ли она на Л. Ц.?”

“21 декабря. Морозова раскапризничалась, вещи, которые Миша написал, ей вдруг стали не нравиться, и он хочет все писать наново, а эти вещи, вместо того чтобы их выставить так, как они есть, совсем уничтожить. Мише уже самому теперь кажется, что все это ужасно плохо, и только из “Утра” он хочет вырезать несколько фигур”.

К счастью, к Врубелям приехал в это время Репин, увидел эту картину и убедил поставить ее на выставку, ничего не переписывая, и картина эта была на первой выставке Дягилева и была приобретена княгиней Тенишевой.

У сестры недавно был фотограф, который встречался с Мих. Ал. у Морозовых во время писания этих панно; он говорит, что он тогда удивлялся скромности М. А. и тому, как он переносит капризы Морозовых, которые заказали панно и потом несколько холстов, которые он приносил, критиковали и не принимали. Михаил Александрович говорил: “Ну, хотя скажи они, чего же они именно хотят, хотят реку, гору, я им напишу, нет, все не так”.

Этот год сестра была ангажирована в Москву в Частную оперу, которую устраивал Мамонтов.

В этом году в Частной опере поставили новую оперу Римского-Корсакова “Садко”. Сестра исполняла в ней главную партию Морской царевны. Я в этом году, т. е. уже 1898 году, ездила на свадьбу брата моего и останавливалась на несколько дней в Москве. Врубели в это время жили в меблированных комнатах у Братановских. Михаил Александрович сочинял не одни театральные костюмы для сестры, а все, что она носила. В это время она носила белые крахмальные очень элегантные рубашки с бриллиантовыми запонками, черную юбку и разные фигаро; на цвете этих фигаро Михаил Александрович особенно изощрялся. Я помню одно зеленое фигаро и другое удивительного цвета лилово-красного далия. К этому очень нарядный, чаще всего белый, шелковый галстук и великолепная брошка с опалом.. . Михаилу Александровичу нравилось достигать самых причудливых и редких цветов, и концертные платья сестры были обыкновенно из массы чехлов прозрачной материи разных цветов...

Из моего дневника:

“20 января 1898 года. Я была еще в кровати, когда мне объявили, что приехали Врубели. Они пожелали сейчас же поехать посмотреть свою выставку, т. е. выставку, где его картина. Я тоже и на выставке все время была с Надей, которая, подходя к картине “Утро”, говорит: “это настоящая красота”. На выставке в большом зале панно выиграло. Вместе с экспонентом весело было на выставке. Врубель познакомил меня с Дягилевым, — красивый молодой человек, который устроил эту выставку, с Бакстом, которого рисунки углем мне нравятся. За Врубелем очень ухаживают. 25 февраля мы вместе с Мишей поехали к Репиным, и он даже принял меня за Надю. Все Репины признали врубелевский талант, и Репин ему сказал то же, что он мне сказал, что панно ему все более нравится, так что я сама думаю, что Репин говорит то, что думает; прежде он в глаза мне Врубеля критиковал.

20 марта. Врубели свели счеты, и оказалось, что они издержали 800 руб. в месяц, платя за стол и квартиру лишь 100. Вот мот Миша! Что, если у них будут дети?

... 22 апреля. Я пошла вниз посмотреть на новую картинку. Лицо царевны красиво, вообще теперь Миша как будто более старается, чем прежде. Когда я пришла вниз, его не было дома, он вернулся при мне и разыграл смешную сцену. Он взял меня и Надю за руки и будто на ухо шепотом сообщил нам, что NN румянится. “Говорю вам это наверно, но только художник может увидеть на этих атласных щеках фальшивый румянец”. Последнее он произнес с отвращением, как будто очень плохо иметь атласные щеки. Миша рассказал, какую речь он сказал на завтраке у Тенишевой: “Пью за здоровье княгини, которая покровительствует так называемому декадансу, и надеюсь, что оно скоро будет признано возрождением”. Врубели уехали вечером”.

В этот свой приезд в Петербург Врубель написал две большие акварели: “Морская царевна” (находящаяся теперь в Музее Александра III), очень похожая на сестру, хотя, кажется, она совсем не позировала, и другую — пейзаж, тоже с Морской царевной... В Петербурге Врубели много выезжали и были неразлучны. Михаил Александрович всегда сопровождал сестру: и в театр или в концерт, где она пела; он так любил пение.

Странно, что у Михаила Александровича было, по-видимому, мало памяти лиц. Помню, раз было с ним удивительное недоразумение. На спектакле в одном частном доме он принял одну даму, участвующую в спектакле, за актрису, с которой он тоже недавно познакомился. Михаил Александрович подошел к этой даме, не будучи ей представлен, поздоровался с ней и стал ей говорить, что, вероятно, ей кажется тесно играть на такой маленькой сцене; так как дама была очень большого роста и полная, то она, вероятно, приняла все это за намеки на ее величину и полноту. В обществе Михаил Александрович был очень любезен. Для этого самого спектакля он написал на куске атласа афишу с большой виньеткою. За ужином или зваными обедами Михаил Александрович часто говорил речи, хотя очень разговорчивым человеком его нельзя было назвать.

Лето 1898 года Врубели опять проводили у нас в хуторе. Мы уже были в хуторе, и там я получила письмо Нади незадолго до их приезда в хутор. Вот отрывок из этого письма:

“25 мая 1898 года. Мы все это время кутим напропалую, пикник за пикником. Вчерашний пикник начался с того, что мы назначили rendez-vous в Третьяковской галерее. Миша был там в первый раз и уверяет, что все вещи, которые там есть, ему представлялись гораздо лучше и что он очень разочарован. Теперь там есть одна крошечная вещь Миши, которую Коровин подарил Третьякову: “Хождение Христа по водам”. [“Хождение по водам” (акварель, белила, тушь, 1891, ГТГ)].

В июне Врубели приехали в хутор. Мне кажется, что уже в этот год обнаружилась у Врубеля раздражительность, которой совсем не было заметно раньше. Он просто сердился, если кто-нибудь не соглашался с его отзывом о художественном произведении, и не хотел позволить публике, т. е. всем нам, говорить о красках художника. Мне кажется это очень несправедливо, так как публика, а не художники намечает место художника в ряду других. Делается это не сразу, и художники влияют на мнение публики, но ведь художники чаще всего очень односторонни и не признают других.

Очень может быть, что раздражительность была вызвана злостною критикою произведений Врубеля, но вещи критиковались и, однако, все были раскуплены, значит, охотники находились всегда; правда, продавал Врубель свои произведения очень дешево, может быть дешевле, чем он сам затрачивал на холст и краски.

Это лето Врубель нарисовал эскиз к стихам Пушкина “Как ныне сбирается вещий Олег” и начал писать картину “Богатырь”. Для “Богатыря” он нарисовал или, скорее, набросал для себя портрет нашего отца. Врубель говорил, что мужская красота осуществляется в старости, что старик красивее, чем человек даже зрелых лет. Отец был, действительно, красивый старик; но в Богатыре Врубеля я не узнаю его.

Писал Врубель еще портрет сестры [“Портрет Забелы-Врубель” (1898, ГТГ).] в легком прозрачном капоте, кисея зеленая с лиловым, форма empire, в садовой кисейной шляпе и перчатках. Сестра сидит и держит в руках лорнет.

По поводу этого портрета Врубель говорил, что писать платье, драпировки труднее, чем тело. ..

С портретом же сестры Врубель... очень возился; обыкновенно он работал так быстро, тут же ему не давалось то, что он хотел, и он все переписывал и переписывал.

Кажется, что это лето здоровье Михаила Александровича ухудшилось, про него сестра всегда говорила, что он совершенно здоров, что пищеварение у него отличное, сон тоже, теперь же он жаловался, что у него часто бывают очень сильные головные боли, и принимал фенацетин в страшном количестве, по 25 гран и больше, и стал носить черную шелковую шапочку даже в комнате, так что, верно, у него положительно мерзла голова.

Из дневника:

“23 июня. Четвертый день дождь, сено гниет, розы осыпаются. Врубель находит, что серый день красивее и более подходит к его артистической натуре. Сегодня вечером Миша принялся меня убеждать, что я слишком мало удовольствия доставляю Кике, что его нужно бы возить в театр и непременно на романтические пьесы. Он говорит, что он в детстве часто бывал в театре...

... 19 августа. У Врубелей сгорели все их вещи в Москве в сарае у Братановских; ужасная досада, мне очень жаль Надю. Врубель утешает себя тем, что он все купит новое и лучше.

... 25 августа. Миша разрешил мне сегодня прийти посмотреть его произведения. В Надином портрете сходство есть, но больше натуры и старообразно. Лицо Богатыря приятное, но он очень широк, и лошадь у него больше в ширину, чем в длину. Я всем восхищалась.

Он рисовал Настю тоже; но это шутя, изображая дикарку каменного века.

... 26 августа. Сегодня я присутствовала при упаковке картин Врубеля, видела его “Садко”. Царевна мне нравится. После раннего обеда мы поехали на вокзал провожать Врубелей”.

После лета Врубели уехали в Москву, и в продолжение двух лет я с Врубелями почти не видалась, за это время я получала от Нади письма, из которых привожу отрывки:

Из письма Нади, вероятно осеннего, 1898 г.:

“Миша уже отдал Маличу “Богатыря”.

Театр почти кончили отделывать. Мишин плафон который он называет “Песнь” (изображает Леля, поющего перед Берендеем, тут стоят Снегурочка, Купава и др.), уже теперь подвергается критике; он, действительно грубоват, но интересен, написан в 7 дней; теперь Миша еще исправляет свой занавес. [Врубель выполнил плафон и занавес в театре, где выступала Русская Частная опера. Речь идет об отделке театра после пожара.]

... 26 сентября. Миша так усердно работает, поправляет занавес, и плафон обязался написать меньше чем в неделю. Два раза в день ездит работать в сарае”.

Из писем Нади за 1899 год:

“14 января. Миша тоже получил неприятность. Представь, Дягилев отказался взять его “Богатыря” на выставку, между тем Миша все время работал над этой вещью и сам находит, что еще ни разу не доводил вещь до такой законченности, но я нахожу, что это не такая беда, что “Богатырь” не будет на выставке, так как все равно он продан и, конечно, его бы только ругали; в этом факте досадно только то, что единственный поклонник Миши Дягилев и комп[ания] от него отворачиваются и даже говорят прямо, что они решили на этой выставке примириться с публикою и не выставлять ничего возмутительно смелого.

... 25 января. Миша тоже получил некоторое удовлетворение самолюбию — Дягилев телеграммою его просил прислать его “Богатыря”, но Миша отказался и хочет совсем его закончить и попытаться попасть на академическую выставку.

... Февраль. Миша поставил “Богатыря” на здешнюю выставку и уже начал новую картину.

... 8 октября. Миша так занят этими декорациями, которые я теперь уже ненавижу, что я даже никогда его не вижу; думаю, что ему скоро это надоест, и он бросит, и хотя мы лишимся 400 руб. в месяц, но я почти рада, чтобы он занялся чем-нибудь другим, он слишком утомляется, раздражается. На выставке Мишиных картин будет четыре, одна замечательно красива.

...9 октября. Миша не продал “Сатира” [Врубель называл “Сатиром” “Пана”. Его собирался купить И. С. Остроухов

“Пана” за очень небольшую сумму (200 рублей) купил родственник художника Я. Е. Жуковский. Через несколько лет “Пан” (в 1907 г.) был приобретен для Третьяковской галереи.] и, вероятно, не продаст, так как очень уж оригинальный специальный вкус надо, чтобы купить, но Морозов сделал ему небольшой заказ, он пишет теперь акварелью на гипсовой доске — женскую фигуру, изображающую философию. [“Философия” (акварель, 1899, ГТГ).]

... 26 октября. Миша очень отличился в декорациях Салтана, и даже его страшные враги — газетчики говорят, что декорации красивы, а доброжелатели прямо находят, что он сказал новое слово в этом жанре, и все это при такой скорости: в две с половиною недели все было написано”.

Из писем Нади за 1900 г.:

“19 апреля. Царевну-Лебедь Миша уже продал и, конечно, очень дешево — за 300 р. Морозову, спросил он 500, но тот торговался, и Миша сразу уступил, хотя наклевывается еще покупатель; но что же делать, когда Миша так жаждет избавиться от своих произведений; впрочем, он думает сейчас еще раз повторить Царевну-Лебедь для другого покупателя и этим отплатить Морозову за то, что он так дешево платит.

... 23 апреля. Сегодня Миша получил еще третий заказ на тему Царевна-Лебедь. Яшу [Я. Жуковский просил у Врубеля уже проданную “Царевну-Лебедь”.] он удовлетворит вторым номером, а фон-Мекка третьим”.

Весной 1900 года я была в Москве и остановилась у Врубелей.

Из дневника 14 апреля 1900 года:

“У Врубелей такая же красивая квартира, как прошлый год, они меня ждали с обедом. Произведения Миши мне теперь гораздо больше нравятся, особенно Царевна-Лебедь. Я нахожу в этом силу и красоту.

... 15 апреля. Коля пришел во время обеда, и Миша очень желал его угостить и давал картофель, фасоль, сладости, то, что было вегетарианское. После обеда мы пошли в мастерскую, чтобы показать Коле картины Врубеля...”

В этом году Врубели уже наняли себе в Москве квартиру и меблировали ее. Михаил Александрович принимает в меблировке живое участие, и, благодаря своему вкусу, устроил обстановку очень элегантную и сравнительно недорогую. Так как он так любит разнообразные и тонкие краски, то он массу мебели устроил из совсем простой кухонной мебели белой, не крашенной, все это было обтянуто плюшем самых нежных оттенков vieux rose, réséda; òаков был и Надин туалет, полки, лестница, чтобы писать картины; полка задергивалась, кроме того, занавескою под цвет обивки. Когда кто-нибудь из нас приезжал в Москву, Михаил Александрович все делал, чтобы принять как можно лучше; он был очень гостеприимным, у него в квартире всегда были большие диваны, чтобы можно было и уложить гостей. Квартиру Врубель нанимал непременно со всеми усовершенствованиями культуры, с лифтом, и если электричества не было, проводил его.

Теперь, когда я смотрю назад на всю историю Врубеля, я думаю, что болезнь его началась гораздо раньше, чем кто-нибудь это замечал, и может быть, даже гнездилась в нем и еще раньше, и раньше всего проявлялась в живописи, и эта странность, что-то не похожее на произведения всех художников, было болезненно и оттого так поражало. Пока на характер болезнь вначале не действовала вовсе. В [18]97 году я все время удивлялась кротости и незлобивости Михаила Александровича, а летом в [18]98 году, мне кажется, уже появилась раздражительность и нетерпимость, высокомерное отношение ко всякому отзыву общества; тогда я объясняла себе это оскорбленным самолюбием, так как признания таланта Врубеля еще вовсе не было, очень немногие

признавали талантливость и даже гениальность. Я тем более могла думать, что раздражительность вызывает оскорбленное самолюбие, что на жену свою, т. е. самого близкого человека, он не сердился, напротив, по-прежнему ухаживал за нею, ласкал, сочинял туалеты.

Из дневника. СПб. 1900 год:

“2 декабря. Я пошла к Наде днем, видела ее концертное платье, сочиненное Врубелем из трех или четырех прозрачных чехлов, внизу великолепная шелковая материя, розово-красная светлая, потом черный тюлевый чехол, потом пунцовый. Лиф весь из буф, точно гигантские розы, плечи совсем открыты, так как рукавов нет, так что видна вся рука с плечом, на шее же колеретка и перекладины. Но платье более изящно, чем эффектно, и так как оно без рукавов, то оно стесняет. Надя боится пошевельнуться и за ужином сидела все время в меховой пелеринке. Ужин там же, где Врубели живут; были Римские, Лядов, Сергеевы. Надя устала и первая ушла... Врубель за ужином тосты и речи говорил... говорил о том, как она божественно поет в последнем действии “Царской невесты”. Потом он стал презрительно говорить о других певицах, не только о их пении, но и о их поведении. Врубель предложил тост за первого русского музыканта, смотря на Лядова, а предложил за Римского. Потом Миша опять смотрит на Лядова и предлагает тост за стихию, в которой развился талант Римского. Опять все думали, что это Лядов, — оказывается, Надежда Николаевна Римская-Корсакова.

Было весело”.

Летние месяцы 1900 — 1901 годов Врубели проводили опять у нас в хуторе, но в 1900 году я и моя семья в хуторе не жили; а в 1901 г. я приехала за несколько дней до отъезда Врубелей.

“27 июля 1901 года. Вечером мы затеяли разговор, — по мнению Миши, — Это мой конек, — об укрощении женщины жизнью. Все спорили против меня.

... 28 июля. Сегодня день свадьбы Врубелей, и Миша ездил вчера в Нежин, чтобы покупать провизию, хотя мы не рассчитывали на гостей, но они явились, три художника из Киева. Обед был оживленный, все были довольны гостям. Было шампанское, кулебяка, пожарские котлеты, мороженое, так что это пиршество обошлось довольно дорого Врубелю, но он это любит, а каждый день мирится с очень скромною едою теперь. После обеда мы пошли на Робленную [Казацкий курган в окрестностях хутора.], теперь и Миша каждый день водит Надю на Робленную.

... 30 июля. Врубели уже укладываются. Миша свернул свою картину. Надя позвала меня посмотреть: на ней сирень и Татьяна в белом платье и с белой лентой на голове, очень эффектно, и он теперь больше заканчивает, чем прежде”.

На возвратном пути из хутора в Петербург мы остановились на день у Врубелей в Москве.

“29 августа. Врубели не поняли моего письма и не ждали нас с обедом, но, впрочем, очень хорошо угостили. Квартира у них очень элегантна, отделали они ее с большим вкусом, у них красиво и grand genre. Все уже приготовлено будущему ребенку. Миша искал колясочку непременно белую — не крашеную, а натурального цвета. Все детское белье на полках, затянутых с обеих сторон коленкором. Миша уже приготовил для Любы Цитович картинку “Сирень”.

Из писем Нади за 1901 года:

“6 января. На выставке “Мира искусства” Мишу больше, чем когда-либо, ругают, тем не менее картину его “Степь” [Очевидно, это картина “К ночи” (1900), бывшая в собрании фон Мекка (ныне в ГТГ).] купил фон-Мекк за 1000 р.

Мише “Три сестры” Чехова понравились больше, чем мне, а не видав, он страшно критиковал.

... 11 мая. Миша купил фотографию и хочет снимать цветы, считая, что Это поможет ему в работе. Он рассчитывает, что Кика заинтересуется фотографией и будет ему помогать...

... 19 октября. На днях обедали делегаты Венского Сецессиона, очень милые венские художники, они в восторге от Миши и все хотят забрать на выставку [На этой выставке были экспонированы картины Врубеля “Пан” и “К ночи”, имевшие большой успех.]; к сожалению, с “Демоном” он не поспеет на эту выставку. Вообще у него масса работы, все от него требуют эскизов, советов, приглашают на выставку, выбирают членом в разные общества, только денег мало платят, а слава его в Москве растет. С. И. Мамонтов вышел из тюрьмы и тоже требует от Миши эскизов”.

В 1901 г. у Врубелей родился сын, на пятом году семейной жизни. Михаил Александрович готовился к этому событию — рождению ребенка очень весело, и ему и жене казалось, что рождение ребенка может не мешать их элегантной и веселой жизни, они фантазировали, как уже с ребенком поедут за границу выставлять картину “Демон”, которая тогда в августе была нарисована углем, но и в рисунке уже производила очень сильное впечатление. Врубель, объяснял, что в поверженном Демоне он желает выразить многое сильное, даже возвышенное в человеке (я думаю, чувственность, страсть к красоте, к изощренности), что люди считают долгом повергать из-за христианских толстовских идей. Это было ново, что он объяснял содержание своей картины, прежде он находил, что, гонясь за содержанием, художник портит свое произведение, так как форма — это все. Я проездом тогда останавливалась в Москве недолго, и Врубели произвели на меня такое приятное впечатление полным доверием к будущему, веселием; не ожидала я, что в следующий раз я увижу Михаила Александровича уже психически больным.

Ребенок родился через несколько дней после того, как мы проезжали. У ребенка была заячья губка, и сестра Михаила Александровича утверждала, что это очень сильно его расстроило, его — такого поклонника красоты, но у него был вкус такой своеобразный, что он мог находить красоту именно в некоторой неправильности. И ребенок, несмотря на губку, был так мил, с такими громадными, синими, выразительными глазами, что губка поражала лишь в первый миг и потом про нее забывали. Ребенка назвали Саввою, и в этом выразилось увлечение Михаила Александровича русским направлением, Москвою, — он сам так говорил. Сестра моя сама начала кормить сына и первое время решила отказаться от сцены, так что Михаил Александрович брал теперь исключительно на себя содержание семьи. У художника заработок обыкновенно неопределенный, в зависимости от заказов или покупки картин, и Врубель, как говорят родственники, видевшие его в сентябре и октябре 1901 года, был грустным и озабоченным. Может быть, это было беспокойство о судьбе семьи или начало болезни. Но работал он усиленно, все увеличивая число часов. В мастерской он повесил громадную электрическую лампу и работал при свете.

В начале 1902 года я была опять в Москве, видела “Демона” и поражена была его красотою. Васнецов писал Врубелю и очень верно выразился, говоря, что его “Демон” так трагически разбит. При этом краски истинно сказочные. Пейзаж удивительно красив и мрачен. Михаила Александровича не было в Москве, когда я приезжала, и сестра сказала мне ужасную вещь, что, кажется, муж ее сходит с ума. В первую минуту я думала, что это просто резкая манера выражаться, но сестра настаивала, что у Миши произошла такая страшная перемена в характере, вместо прежней ласковости и незлобивости теперь он раздражался за все, не терпел противоречия и сердился.

Михаил Александрович в это время был в Петербурге по вызову Тенишевой, которая просила его что-то переделать на его картине “Утро”. Я увидала его скоро, вернувшись в Петербург, и, увы, убедилась, что слова сестры о его психическом расстройстве — правда. Я написала ему записку, что я очень желаю его видеть и в восторге от двух его произведений: Саввочки и “Демона” [См. письмо Е. И. Ге — М. А. Врубелю от февраля 1902.]. Он пришел к нам в 8 часов утра, когда я не была еще одета, сидел с детьми и рассказывал им, что теперь он стал очень богат и думает перестроить дом Стахеева (где они жили в Москве), устроить себе мастерскую в два света. Он говорил еще детям, что из всех картин Ге ему теперь больше всего нравится “Христос в Гефсиманском саду” и что он находит в ней демонизм.

По виду Михаил Александрович переменился мало, он только несколько похудел, он почти не спал ночи, но что поражало — это многоречивость человека, всегда бывшего молчаливым. Он говорил без конца, но хорошо, даже и убедительнее, пожалуй, чем он говорил в нормальном состоянии. Видно было, что у него нет задерживающих центров, и он говорит все, что придет в голову, с удивительной легкостью. Он сам говорил, что теперь у него изощрение всех способностей, и, слыша его и видя “Демона”, право, можно было согласиться с ним. Но так было до тех пор, пока какое-нибудь слово противоречия не раздражало его; тогда у него краснела шея, и он готов был драться с тем, кто ему противоречил. Особенно раздражала его политика. В это время в Петербурге было очень неспокойно, были частые столкновения студентов с полицией. Все постоянно говорили об этом. Михаил Александрович всегда был довольно консервативных воззрений, но обыкновенно он вовсе не интересовался политикою, теперь же он горячился по поводу студентов и раз прибил извозчика, который выражал сочувствие студентам. Извозчик хотел жаловаться в суд, но не сделал этого, не знаю, почему. Михаил Александрович ударил еще капельдинера в театре за то, что тот взял его за рукав, и капельдинер жаловался, и Врубеля вызывали к судье, и он отлично себя держал на суде, а капельдинер от обвинения отказался.

Все близкие и знакомые замечали, что с Михаилом Александровичем происходит что-то неладное, но и сомневались постоянно все-таки, так как в речах его никогда не было бессмыслицы, он узнавал всех, все помнил. Он сделался лишь гораздо самоувереннее, перестал стесняться с людьми и говорил без умолку.

В это время картину “Демон” перевезли в Петербург для выставки “Мира искусства”, и Михаил Александрович, несмотря на то что картина была уже выставлена, каждый день с раннего утра переписывал ее, и я с ужасом видела каждый день перемену. Были дни, что “Демон” был очень страшен, и потом опять появлялись в выражении липа Демона глубокая грусть и новая красота. Михаил Александрович говорил, что теперь уже Демон не повержен, а летит, и некоторые видели полет Демона. Вообще, несмотря на болезнь, способность к творчеству не покидала Врубеля, даже как будто росла, но жить с ним уже делалось невыносимо. Сумасшествие представляется мне подобным тому, как в машине уничтожен задерживающий клапан, и она летит с головокружительной быстротою и исполняет более работы, чем когда-нибудь, но не долго, так как все в ней стирается и ломается. И странное дело, сумасшедшему Врубелю все, больше, чем никогда, поверили, что он гений, и его произведениями стали восхищаться люди, которые прежде не признавали его. В сумасшествии особенно мучительно то, что граница между здоровым рассудком и болезнью почти неуловима, сумасшедший человек невозможен для общества, других отличительных черт у него почти нет.

Из дневника.

“16 февраля 1902 года. В Москве горе и совершенно неожиданное. Врубель, кажется, сходит с ума; то, что рассказывает Надя, ужасно.. .

... 17 февраля. Я спрашивала у Анны Александровны ее мнение о Мише, распустил ли он себя, как говорят, или это болезнь. Анна Александровна говорит, что болезнь, конечно, и ничего другого, но она как-то упускает из виду, что если это болезнь, то нужно его лечить. Я видела сегодня “Демона” Врубеля, и он настолько мне понравился, что я даже сказала Наде, что, может быть, М[ихаил] А[лександрович] действительно раздражен несправедливою критикою и потому он так сердится и говорит, что довольно всю жизнь скромничал, унижался, теперь будет иначе себя вести. Надя как будто еще не понимает, какое над ней стряслось несчастье.

... 19 февраля. Я приехала в Петербург и узнала дома, что Врубель уже приходил к нам, но очень рано поутру и потому видел одних детей и горничную Маню. Вечером Врубель с Любой Цитович приехали к нам. Оказывается, что Яша уже заметил странности Врубеля и возил его к Цитовичам, чтобы они сказали свое мнение о нем. Они давали ему бром. У нас Врубель говорил не переставая, хотя Петруша уверяет, что он такой же, как был, хотя разница в том, что он из молчаливого человека стал болтуном, ужасно возбужден и все рассказывает о своей гениальности и силе, о своем влиянии на всех. Может быть, это не сумасшествие, но во всяком случае он уже не в силах владеть собою и потому говорит то, что все скрывают. На меня он произвел очень грустное впечатление.

... 20 января. Мы старались Врубеля задержать в Петербурге, он рвется к семье.

Я поехала провожать Врубеля на вокзал; со мною он был добр.

... 23 февраля. Я получила от Врубеля письмо и просто боялась его читать, но я ответила ему”...

Письмо Нади:

“23 февраля. Вчера писал тебе Миша, который уверяет, что ты во всем свете единственная сочувствующая ему душа. “Демона” его не покупают, он как будто был огорчен и пошел в театр к нам и там ни с того ни с сего поссорился с одним нашим репортером и потом весь вечер со мною ссорился, убеждая меня бросить театр, так как его там не ценят. Теперь он перевез “Демона” к фон-Мекку в мастерскую и там над ним работает, но говорит, что ему “Демон” теперь не нравится”.

Из дневника; “1 марта.

Врубель говорит, что Чехов продолжатель Гоголя, потому что он тоже изображает идиллию, напр[имер], в “Трех сестрах”, хотя они и грустят, эти три сестры, но торжествуют, так как они выше всех. Говорит, что он поедет с Надей и Саввочкою в Париж, чтобы выставлять в Салоне, и будет писать картины, где толпа, что одну фигуру изображать утомительно и скучно.

Хочет заказывать свой бюст за 200 р.

... 2 марта. Врубель явился к нам в 8 часов утра. Дети ушли в гимназию, а Миша сел в гостиной и ждал нас: он проснулся в 4 утра и находит, что вовсе не нужно спать. Но сегодня он был лучше, чем вчера, и, главное, как будто возбуждение уменьшилось. Вкусы его артистические совершенно переменились, теперь он презирает художников, которые не интересуются смыслом, даже словами, а прежде он признавал только искусство для искусства.

... 9 марта 1902 года.

Яша сказал мне, что ему удалось убедить Врубеля посоветоваться с доктором Бехтеревым, и завтра же состоится это свидание у Яши. Врубель после открытия выставки в ужасно угнетенном, расстроенном состоянии.

... 10 марта. Я была сегодня на выставке “Мира искусс